– Все сказал? – холодно осведомился Федор Филиппович.
– Может, и не все, но кого это интересует? – с хорошо разыгранной горечью человека, понимающего, что оспорить несправедливо вынесенный смертный приговор уже не удастся, сказал Сиверов. – Когда отправляться?
– Не сейчас, – ответил генерал.
– И на том спасибо. Значит, я могу проститься с семьей?
– Перестань паясничать. Поедешь в конце апреля. И поедешь не один, а в составе комплексной экспедиции. Кроме тебя, там будут геологи и двое реставраторов, которые намерены все-таки осмотреть пресловутые фрески. И мне бы очень хотелось, чтобы все они вернулись домой целыми и невредимыми. Если, конечно, тебя это не очень затруднит.
Сиверов вздохнул – на этот раз, кажется, вполне искренне.
– Вернутся, – пообещал он. – Хотя, если честно, я почти уверен, что меня это, как вы выразились, затруднит. Очень затруднит.
Глава 6
Горка Ульянов добирался до Волчанки кружным путем полных четверо суток, а добравшись, сразу же, не заходя домой, невыспавшийся, усталый как собака и голодный как волк, небритый и воняющий застарелым потом и перегаром, кинулся к Макару Степанычу – докладывать.
Откровенно говоря, идти к Ежову после всего, что с ним приключилось в Москве и по дороге домой, Горка малость побаивался. Как-никак отправляли их с Захаром в столицу не воевать и не разносить вдребезги дорогие магазины, а смотреть да слушать. Виноватым в чем бы то ни было Горка себя не чувствовал, но начальство – это ведь такой народ, что сначала даст по шапке, а потом, как поостынет, может, и разберется, за дело человек пострадал или просто так – потому, что не успел вовремя доказать, что не верблюд. Хуже нету – доказывать, когда тебя и слушать не хотят. Шлепнут не разобравшись, а потом извиняться поздно будет. На хрен она сдалась Горке Ульянову, эта посмертная реабилитация? И он не враг народа, и на дворе, прямо скажем, не тридцать седьмой год.
Деваться, однако, было некуда – разве что податься в бега и жить в таежной берлоге, как какой-нибудь медведь. А жрать что, особенно зимой? Лапу сосать по-медвежьи? Чего-чего? Охотиться? Голыми руками? Ножиком? Лук со стрелами смастерить? Сам попробуй, если такой умный, а потом советуй. Да и с какого такого переполоха ни в чем не повинный Горка должен в дикари лесные записываться?
Да ладно бы, кабы это еще помогло. Так ведь не поможет! Макар Степаныч, ежели захочет, под землей сыщет, а не то что в лесу. И тогда уж точно прикончит без разговоров, потому как, если побежал, значит, виноват. Неважно в чем, главное, что виноват.
Короче, сразу же по прибытии в Волчанку Горка, как был, не опохмелившись даже, робея, предстал пред светлые очи Макара Степаныча. Ежов, вопреки ожиданиям, встретил его ласково, мягко попенял за то, что не звонил (а Горка уже и не помнил, где и при каких обстоятельствах посеял выданный Ежовым перед отъездом мобильный телефон), и погоревал по убитому в Москве Захару. Помянули его, как водится, по русскому обычаю; после третьей поминальной рюмки в голове у Горки малость прояснилось, и он, кашлянув в кулак, принялся излагать, как было дело.
И опять же, против ожиданий, Макар Степаныч остался Горкиным рассказом доволен. То есть сказал, конечно, что, дескать, напортачили вы, ребятки, наследили, мол, как корова в валенках, но тем дело и кончилось. Главное, сказал он, удалось выяснить, зачем Сохатый в Москву ездил. Осталось, мол, только выяснить, откуда дядя Коля, Николай наш Гаврилович, при нужде эти цацки таскает.
Короче, обошлось. И вознаграждение обещанное Макар Степаныч – вот ведь душа-человек! – выдал Горке в двойном размере: на самого Горку, значит, и на покойного Захара. «Выпей, – сказал, – за упокой его души. – А у меня, – говорит, – еще дела, так что извини, компанию я тебе не составлю».