Хелман снова повесил автомат на плечо и закурил сигарету, глядя на расстрелянных им русских с таким же выражением на лице, с каким он только что смотрел на мертвые тела своих товарищей. Потом отвернулся от них и сказал Вильфу:
– Прикажи им очистить гусеницы моего танка. Я хочу, чтобы на них не было всего этого дерьма и чтобы гусеницы сияли как зеркало. Скажи им по-русски, чтобы начинали немедленно.
– Так точно, герр полковник.
Мы чувствовали, что что-то пошло не так, когда я вывел наш «Тигр» на самую верхнюю точку гребня и перед нами открылся вид на уходящую к югу равнину. Я достал гражданский бинокль, который всегда держал под рукой, и стал рассматривать в него лежащую под нами низменность, ощущая себя настоящим командиром танка.
– Ну что? – не утерпел Курт. – Где же наша боевая группа?
Мы оба сидели, высунув головы из люков, а толстый ствол нашего 88-миллиметрового орудия над ними уставился поверх наших голов в холодное русское небо. Хотя совсем недавно только перевалило за полдень, но лучи красного солнца совершенно нас не согревали.
Я молча протянул ему бинокль.
– Ее нигде не видно, – пробормотал он, озирая равнину. – Да там вообще ни черта нет.
– Может быть, где-то задержались? – предположил я.
– Задержались? – переспросил он. – Что ж, порой кое-что и в самом деле может задержаться. Трамваи могут задерживаться, Фауст, – ну да ты и сам это знаешь. Может задержаться Пасха. У меня когда-то была девчонка, которая сказала, что у нее двухмесячная задержка, когда ей захотелось обручиться со мной. Но чтобы целая штурмовая группа? Задержалась?
– Тогда зачем мы все это проделали? – сказал я. – Зачем пробивались сюда, потеряли столько наших и перестреляли и передавили всех этих проклятых русских?
Вдоль всего гребня, этого куска русской земли, купленного нами такой дорогой ценой, сидели в своих машинах экипажи оставшихся 15 (из начинавших атаку 20) «Тигров», да еще 10 бронетранспортеров «Ханомаг», полные мотопехотинцев, задавая себе, вне всякого сомнения, точно такие же вопросы, хотя и, быть может, несколько не в таких выражениях, что я сам.
Я слышал, как Хелман, по-прежнему исполнявший обязанности командира танкового батальона, раздраженно разговаривал по постоянно прерывавшейся радиосвязи с командованием дивизии.
– Что-о? – кричал он в микрофон. – Когда? Как скоро? Как далеко? Сколько?
Мы с Куртом только переглянулись.
Спустя три минуты наши только что вычищенные гусеницы снова покрылись толстым слоем жирной русской грязи, поскольку мы снова двинулись в путь, захватив с собой наших пленных, посаженных в бронетранспортеры. Однако на этот раз мы не наступали – мы отступали, повторяя уже было пройденный нами путь.
Когда я был ребенком, в 30-х годах XX века, мне нравилось слушать рассказы моего отца, после рабочей смены, проведенной в кабинке водителя трамвая, возвращавшегося с работы домой. Он ужинал, сидя у кухонного стола в нашей маленькой квартирке на Хофзештрассе, неподалеку от трамвайной линии. Обычно он рассказывал мне об армии в дни побед и отступлений – особенно отступлений.
Наполеон в России, проклятые британцы в Южной Африке и Ирландии и его собственная кайзеровская армия, отходящая из Франции в 1919 году, полностью сохранившая все вооружение и артиллерию. Тогда, в нашей маленькой кухоньке, мне представлялось, что отступление – это что-то вроде медленного отхода в полном порядке, строгий марш колонн и бесконечные извинения: «Только после вас, мой господин!», «Нет, я настаиваю, вы первый!».
Уже на воинской службе в вермахте, в возрасте 20 лет, я узнал, что отступление в России выглядит несколько иначе. Отступление в России больше всего напоминало наступление в той же России. Оно происходило с той же скоростью, в точно таком же беспорядке и с тем же числом русских, наседающих на вашу шею и вашу задницу в черных форменных штанах танкиста. Основное же отличие состояло в том, что теперь красные стреляли нам в спину, а не в лицо, из-за чего было невозможно одновременно смотреть на них и вести танк.