что надо. И нес ее по лестнице, не давая маме спрятать в сумку.

Лестница была в два марша. Они разделялись широкой площадкой, где в могучей кирпичной стене было узкое сводчатое окно с чугунным переплетом. Широкий мраморный подоконник располагался высоко (сперва на уровне моего подбородка, потом – плеч, позже – на уровне груди). Остановившись у окна, я клал на холодный мрамор книгу и тыкался в нее носом. Не терпелось понять, в какие миры унесет она меня в ближайшие часы!

Мама, конечно, нетерпеливо понукала меня, а я торопливо листал. От книги пахло книгой (старой, растрепанной), от подоконника – холодным мрамором, от окна – чугунной решеткой…

– Славка, у тебя есть совесть? У меня еще ужин не готов. Больше никогда с тобой не пойду…

Я захлопывал книгу. А за окном был вечер – обычно осенний или зимний. Над деревянным забором сада имени Ленина светил фонарь. На высокой березе от него загорались желтые листья или сказочно сверкала на ветках изморозь. И в этом тоже была частичка сказки…

Случилось так, что я долгое время не бывал в Тюмени, а если и приезжал, то не хватало времени наведаться в библиотеку. И вот где-то в середине восьмидесятых желание вдохнуть знакомый запах, постоять у знакомого сводчатого окна сделалось просто нестерпимым. Я приехал и пошел в Спасскую церковь.

Библиотеки в ней уже не было. Располагались там реставрационные мастерские, где приводили в порядок всякую тюменскую старину: резные наличники, узорчатые дымники печных труб, фонари… Посторонних не пускали. Но писательское удостоверение (вкупе с прочувствованным рассказом о ностальгии по детству) произвело впечатление на строгую девицу аспирантского вида. Она распорядилась пропустить «товарища писателя» (чьих книг ни при какой погоде, конечно, не читала). И товарищ писатель ступил на заветную лестницу.

И замер. В испуге и недоумении.

Лестница была не та. Запах – тот же, знакомый до «сжимания сердца», чугунный рельеф ступеней – тот же, гулкость лестничного пролета – та же. Но сама лестница была сплошная, уходящая высоко вверх, без площадки посредине. И в стене – никакого окна…

Нет, перестроить ее не могли. Не хватило бы ни мастеров, ни сил, ни денег для переделки такого могучего сооружения. Да и зачем? Ясно, что эта лестница была такой изначально, с восемнадцатого века.

Я рассеянно, с ощущением потери поднялся на второй этаж. Здесь мне показали наполовину расчищенную фреску. Богородица с Младенцем на руках смотрела словно сквозь дымку из далекого-далекого пространства. Смотрела понимающе и ласково. У меня потеплело на сердце. Однако ощущение, что я не в прежнем мире, не в книжном храме моего детства, не оставляло меня.

Я прошелся по бывшему читальному залу, где когда-то в закругленном помещении алтаря стоял овальный стол, за которым я (уже почти взрослый, десятиклассник), сочинял свои первые рассказы. Побывал и в «абонементе», где теперь стучали молотками жестянщики. В плане помещений ничего не изменилось. Но лестница…

Я вернулся на ступени. Спустился до средины. Где же площадка? Где окно? Пусть за стеной нет уже старого сада и желтеет обшарпанная штукатурка построенного на его месте Дворца пионеров, но окно-то должно было остаться!

Я вышел на улицу обернулся к церкви и… понял, что окна просто не могло быть . Никогда. Окна были на первом и втором этажах церковного здания, а мое должно было бы располагаться на границе между этажами. Оно никак не вписалось бы в архитектуру фасада.

Тогда что же? Значит, все, что было – плод искаженной взрослой памяти, которая преподносит детские сны, как явь?