Он не договорил и пожал плечами, задумчиво вертя зажигалку в пальцах.

– Ты помнишь профессора Ферми? Когда мы перед войной ездили в Рим, а потом нас всех повезли в Кортина-д'Ампеццо, он еще учил тебя мазать лыжи, – помнишь? Я потом тебе говорил, он получил Нобелевскую премию и прямо из Стокгольма махнул в Нью-Йорк. Так вот, я почему-то вспомнил сегодня в поезде. Все-таки не могу понять…

– Чего ты не можешь понять? – спросила Рената. – Что человеку опротивела страна, из которой сделали казарму? Что ему наконец захотелось пожить в нормальных условиях?

– Нормальных, – повторил Эрих. – Гм… не знаю, такими ли уж «нормальными» могут показаться итальянцу Соединенные Штаты. А насчет того, что опротивела страна, то это ведь тоже не самая достойная позиция – взять и уехать. Страна опротиветь не может; своя страна, я хочу сказать. Опротиветь могут порядки. Но если они тебе настолько противны, что ты не можешь больше с ними мириться, то делай что-то, пытайся как-то их изменить…

– Красивые слова все это. Что мог сделать твой римский профессор – свергнуть Муссолини?

– Ну, зачем же так радикально. Видишь ли, он мог продолжать читать римским студентам хорошие лекции, а это не так мало… потому что сейчас их вместо него читает какой-нибудь болван чернорубашечник.

– Ну и что? – Рената пожала плечами.

– То, что ты дура! – взорвался Дорнбергер. – А если бы от нас уехали Боте, Гейзенберг, Лауэ? Если бы их места заняли «партайгеноссен» вроде Штарка или Ленарда? Тебе это тоже было бы все равно? А вот мне, представь себе, нет!

– Ах, тебе – нет! – Рената театрально захохотала, закидывая голову. – Но почему же ты, когда решил напялить мундир, не подумал – какой «партайгеноссе» займет твое место в лаборатории?

– Это совсем другое. Я оттуда ушел, чтобы не заниматься работой, которая… ну, которой не хотел заниматься. Право такого выбора есть у каждого. Но тот, кто эмигрирует, он ведь волей-неволей делает выбор между родиной и…

– Ну, ну? Договаривай! Скажи уж прямо, что считаешь всякого эмигранта предателем – как и утверждает Колченогий. Боже мой, послушал бы тебя папа! У нас в семье всегда с таким уважением говорили об эмигрантах… он гордился своими друзьями, которые уехали!

– Что помешало уехать ему?

– Ну, если откровенно – слишком любил свою работу…

– Плюс деньги, положение…

– Да! И деньги, и положение! Я его понимаю, сама люблю комфорт и обеспеченную жизнь; тем более я преклоняюсь перед людьми, которые уезжали, сумев отказаться от всего этого. И объявлять их предателями, как это делаешь ты…

– Я далек от мысли объявлять их предателями, – терпеливо возразил Дорнбергер. – Не надо приписывать мне то, чего я не говорил. Очень хорошо, что существует немецкая политическая эмиграция; она в известной степени реабилитирует Германию в глазах мира; если бы не братья Манн, Фейхтвангер, Цвейг – ну, не знаю, кто там еще, Брехт, – нас, немцев, отождествляли бы с нацизмом без оговорок. Я только говорю, что сам я так поступить не мог бы. Эти люди избрали такой путь борьбы – очень хорошо! Но есть и другие пути, поэтому не надо считать тот единственным и обязательным для всех. Для меня он неприемлем.

– Ладно, мой милый, я не собираюсь тебя уговаривать. Оставайся в своей обожаемой Германии, раз уж ты такой патриот! Отечество – лучше не придумать.

– Да нет, – он усмехнулся, – есть куда лучшие. Я, например, в детстве мечтал о Новой Зеландии… с тех пор как прочитал биографию Резерфорда. Мягкий климат, всегда тепло, никаких хищников… райская земля! Но, видишь ли, Ренхен, отечество не выбирают, вот в чем загвоздка…