– Уж лучше в тоннель, под камень, чем здесь клопов кормить! Живьем сожрут заразы, – рассуждал кто-то стонущим голосом, укладываясь спать.

– Ладно. Опосля будешь гутарить, где лучше, где хуже, – оборвали стон страдальца соседи. – Здесь хоть в тепле. Вон, какие стены толстые. И дров для печей не жалеют. А там? Бараки да костры. В бараках-то, поди, ветер гуляет.

– Убегу, а в тоннель не согласен. Дудки. Нету дураков, чтобы в полном здравии под сопку лезть.

– Дурья башка. Барабан… Куды бежать-то? Одни сугробы. Зверье кругом. Я так скажу, – чей-то смелый голос с соседних нар понизился до шепота, – если и бежать, то прежде надо тепла дождаться. Приказа генерала кукушкина, значит…

– И-и… Тепла, – передразнил кто-то, опять невидимый голос, с иронией. – Покуда весна да лето настанут, загнемся к чертям в каменоломнях треклятых. Вот просека – другое дело. Я ведь до того, как сюды этапом прийти, просеки рубил под Читой.

– А сюды за что угодил?

– А за ни за что, – говоривший зашелся в надсадном кашле. Долго отхаркивался то ли в тряпку, то ли на пол. Отдышался: – Бумажки запрещенные нашли у одного из сотоварищей. Шибко запрещенные.

– А ты при чем?

– Под моей постелью нашли.

– И что?

– Загремели вместе.

– И за чужие бумажки?

– Говорю же, шибко запрещенные. Да и сотоварища негоже одного в беде бросать.

Собеседники по нарам замолчали.

– А где он теперь? Друг-то?

– Разошлись потом пути-дорожки. Заболел он. Слег в лазарет. Расстались в Сретенске, – говоривший опять закашлялся.

– Да у тебя, брат, никак чахотка? Ишь, как легкие наизнанку выворачивает, – другой сочувственный голос. – Вот тебе и просека…

– Нет. При чахотке больные подкашливают, а у этого, поди, простуда, не более, – возразил кто-то знающий по части тюремных хворей.

– Кон-чай разговоры! Всем отбой! – прогремел бас коридорного надзирателя.

* * *

Яркие лучи январского солнца больно слепили глаза. Люди зажмуривались. Огромные снежные с темными плешинами скальных выступов сопки словно казались ближе. Воздух чистый и свежий. Небо бездонно-голубое. Ни облачка.

Далеко окрест слышны голоса. Колонна арестантов в количестве сорока человек сразу после завтрака вышла с тюремной территории, удаляясь от Раздольного в тайгу. Вскоре маленький разъезд, притулившийся у подошвы громадной сопки, скрылся за деревьями. До места строительства, где надо было ломать скалу, прорубая выемку, напрямую верст десять. Казаки, конвоирующие колонну, решили срезать путь, двигаясь едва приметным в редколесье маршрутом.

Старший конвоя хорунжий Микеладзе. Сверкая из-под лохматой папахи карими глазами, он то и дело привставал на стременах. По плоским скулам перекатывались бугорки. Хорунжий был не в духе. В служебном предписании, присланном ему два дня назад, значилось лично сопроводить партию арестантов для производства работ на тридцатой версте. А за себя оставить в Раздольном подхорунжего Сокольникова. Черт бы побрал это начальство. Почему не наоборот? Сокольникову сопровождать, а Микеладзе остаться? В конце концов, в расположении тюрьмы находится большее количество каторжан, за которых в первую очередь отвечает он, командир полусотни хорунжий Микеладзе, а не подхорунжий Сокольников!

Кавказец сумрачен и зол. Он боялся мороза. Холода сибирские ему, как он сам полагал, были противопоказаны. К иронии же, как он считал, немилостивой судьбы который год служил в Забайкалье. И не предвиделось пока каких-либо перемен в службе относительно географии ее прохождения. А к трескучим морозам, жестокому наказанию человечества, так и не мог привыкнуть.

«Вон, какая ясень! К ночи непременно прижмет. Лишь бы зимовья на трассе были в порядке. Велю натопить, чтоб черту жарко было», – тешил себя мыслью Микеладзе. От белизны свежего снега, под которым едва угадывалась узкая то ли дорога, то ли просто тропа охотничья или пробитая изыскателями, ломило глаза. Хорунжий все реже оборачивался, надеясь теперь исключительно на бдительность своих подчиненных.