«Со времени наших первых встреч Максим сильно переменился. Как я уже говорил, он стал поэтом. Поэзия поразила его, как энцефалит, и если кому-то в наш иронично-пессимистичный век еще нужны доказательства, что занятия поэтическим творчеством скорее уродуют душу, чем возвышают ее, то вот еще один пример в подтверждение. ‹…› Обновленный Максим оказался физически не способен говорить о чем-то, кроме себя и продаж своих сборников, о международном поэтическом форуме, на котором он выступал, о гастролях и чтениях, о том, кто, где и при каких обстоятельствах узнавал его в публичных местах. он зачитывал избранные места из фанатских писем. Стоило нам где-то присесть, чтобы перевести дух, как он принимался вбивать свое имя в поисковики, и глаза его становились жадными и внимательными. он говорил о разнице между своей старой и новой лирикой…»

«Знакомые петербуржцы, с которыми я выпивал, когда приезжал в город на несколько дней, теперь напоминали местные старые здания – с пышными фасадами и замусоренными подворотнями. При эпизодических встречах они казались людьми редкого остроумия и изящества, но теперь я увидел, что они подолгу угрюмо молчат. Что в запасе у них очень скудный запас повторяющихся парадных историй, за пределом которых один непрерывный траур по самим себе».

«Дача доцента стояла за полуупавшим забором…»

«На перилах сидел спившийся человек, зажимавший рану на голове грязной тряпкой. Он был посиневшим, скукоженным, изможденным, а кровь у него изо лба текла молодая, свежая, яркая».

Есть и неудачи – этакое натужное остроумие. Например:

«Мы прошли мимо шемякинских сфинксов, обращенных оскаленными черепами к тюрьме „Кресты“, возле которых был мой новый дом. И, несмотря на все недостатки жилья, я все же должен был благодарить бога, что жилье это не внутри, а всего лишь возле „Крестов“. Или это: „Я выпил уже столько морковного сока, что на меня с вожделением должны были взглядывать кролики“».

Критики, которые, надеюсь, напишут о «Боге тревоги», наверняка упомянут о том, что автор заимствует где у Достоевского, где у Хармса, где у Гоголя, где у Валерия Попова. Может, и так. Но как человек, поживший в Ленинграде/Петербурге, могу сказать, что сам город заставляет писать странно, ставить героев в не очень-то реалистичные обстоятельства. Мистики, гротеска, абсурда в Петербурге не избежать.

Многие местные литераторы, впитавшие Питер с молоком матери, пишут, на мой вкус, очень странно и непонятно, а вот те, кто приехал жить туда взрослым человеком, стараются найти царящей там ирреальности логическое объяснение, остаться в русле пусть не абсолютного, но реализма. Если не сам автор «Бога тревоги» изо всех сил старается, то его герой уж точно. И как попавший в трясину с каждой попыткой выбраться, увязает всё сильнее, так и герой Секисова, желая правильной и упорядоченной жизни, погружается в абсурд, ирреальность и откровенную чертовщину глубже и глубже.

Концовка повести, к сожалению, смята. Загадки не разгаданы, узлы не развязаны. После очередной встряски автор просто укладывает своего героя на очередную кровать и даёт отдышаться. Хочется спросить: а что дальше? Ответа нет, и это вызывает некоторую досаду.

Даниэль Орлов. «Время рискованного земледелия»

Эта вещь в очередной раз заставила меня задуматься о современном русском романе. Возможен ли он, жизнеспособен… Многолинейный, протяженный во времени, густонаселенный. По-моему, под романами сейчас понимаются повести с одним главным героем, одной повествовательной линией, с коротким временем действия. Воспоминания героя, ретроспективы (так называемые флешбэки) обычно занимают несколько абзацев. У Орлова всё размашисто, широко, подробно.