Это произошло в 1965 г. Мне было тогда четыре года; родители, по своему обыкновению, отправились кататься на яхте, а меня оставили играть в одном из помещений яхт-клуба «Баклан» вместе с шестилетним Ли. Туман раннего утра рассеялся, я вышел из прохлады трехэтажного здания и спустился к кромке воды. Шлепая по воде на солнцепеке, я наблюдал, как из-под ног у меня врассыпную кидаются сверкающие мальки; в это время Ли со своими приятелями полезли на крышу на задворках клуба.

Все, что у меня осталось в памяти, – это три момента. Сначала звук, похожий на треск разбивающегося арбуза. Потом картинка: Ли лежит на земле и хнычет, что у него болит нога. Наконец, дядя с тетей говорят мне, что присмотрят за мной и сестрой, пока родители отвезут Ли в больницу. Воспоминание про больную ногу, по всей видимости, ложное: в медицинской карте написано, что мой брат потерял сознание при ударе о бетонное покрытие.

Ли нуждался в специализированном лечении, которое не могла предоставить наша местная больница. Его перевезли вертолетом за 800 км, в больницу Грут-Шёр в Кейптауне. Отделение нейрохирургии в ту пору располагалось в солидном комплексе, построенном в капско-голландском колониальном стиле, – в том самом здании, где я сейчас работаю нейропсихологом. У Ли диагностировали перелом костей черепа и внутричерепное кровоизлияние. В том случае, если такая гематома начинает увеличиваться и создает угрозу для жизни, требуется неотложное хирургическое вмешательство. Моему брату повезло: ушиб рассосался за несколько дней, и его отправили домой.

Если не считать того, что после несчастного случая Ли пришлось носить шлем для защиты сломанной кости черепа, он выглядел так же, как и прежде. Однако личность его совершенно изменилась. Эта перемена вызывала во мне чувство, которое немцы называют Unheimlichkeit, «неуютность» (в английском языке у него нет подходящего эквивалента). «Неуютность» – это одновременно и чувство, что ты не в своей тарелке, и ощущение чего-то непривычного и жутковатого.

Самая заметная перемена заключалась в том, что он утратил положенные ему по возрасту навыки. Поначалу он даже не мог толком контролировать кишечные позывы. Еще больше меня смущало то, что он как будто стал по-другому мыслить. Казалось, что Ли одновременно есть и его нет. Он словно забыл многие игры, в которые мы играли. Наша игра в добычу алмазов стала для него просто копанием ямок. Ее символический характер, дающий пищу для воображения, больше ничего для него не значил. Он больше не был тем Ли, которого я знал.

В тот год он не смог окончить первый класс. Из этого периода вскоре после несчастного случая мне больше всего помнятся мои попытки разрешить противоречие – почему мой вернувшийся братик выглядит так же, как и раньше, но стал совсем другим? Я задавался вопросом, куда подевался прежний Ли.

Несколько лет после этого я находился в депрессии. Помню, как не мог собраться с силами поутру, чтобы надеть ботинки и пойти в школу. Это было года через три после происшествия. Я не мог найти в себе силы что-то делать, потому что не видел во всем этом смысла. Если само наше существование зависит от функционирования нашего мозга, то что станет со мной, когда мой мозг умрет вместе с остальным телом? Если разум Ли так или иначе сводится к телесному органу, то и мой тоже. А значит, я – как мыслящее существо – проживу относительно недолго. Потом я исчезну.

Размышления об этой проблеме не оставляли меня на протяжении всей моей научной карьеры. Я хотел понять, что произошло с моим братом и что в назначенный срок произойдет со всеми нами. Мне было необходимо понять, к чему – в биологическом отношении – сводится наше существование в качестве субъектов, переживающих опыт. Короче говоря, понять, что такое сознание. Вот почему я стал нейробиологом.