– Какие имена, каких слуг!.. – завопил он истерично. – Она же ваша дочь! А он – паук… И он жрет ее! Живьем! Сейчас! Сию секунду!

Княгиня медленно опустила ресницы. Толстяк, для которого это был, по-видимому, сигнал, шагнул вперед, почему-то пряча правую руку за спиной.

– Я не знаю их имен! – Игар вскочил, привычно отмеряя расстояние до толстяка, до полуоткрытого окна, до массивного рогатого подсвечника, украшавшего собой стол. Толстяк не ждет нападения – решил, вероятно, что Игар совсем уж раскис, расклеился; потому и руки развязал, как неосторожно, как неосто…

Не закончив мысли, он прыгнул. Очень удачно прыгнул, мягко, и подсвечник оказался даже тяжелее, чем он думал, растопыренные медные рога уставились толстяку в живот.

– Я ничего не знаю! Было темно!

Крик был отвлекающим маневром; сейчас он удивит толстяка серией из трех приемов, голова-право – бедро-лево – шея-лево… Пусть только толстяк чуть-чуть приподнимет подбородок, пусть откроется…

Он шагнул по кругу, заставляя толстяка чуть повернуть голову:

– Не подходи. Изувечу. Не под…

Толстяк вытащил правую руку из-за спины. У Игара остановилось дыхание.

Там, где еще несколько минут назад была – или по крайней мере мерещилась – человеческая рука, сидело теперь громоздкое, многолапое, чешуйчатое сооружение, скорее похожее на отдельное живое существо. Обомлевший Игар различил иглы и кольца, крючья и непонятного назначения присоски – целый живодерский оркестр, изготовившийся к концерту, мастерская дознания, перчатка правды…

Секунда – он утратил бдительность. Всего лишь мгновение; спустя миг подсвечник смотрел в пустоту – толстяк беззвучно возник совершенно в другом месте. Гораздо ближе – и сбоку. То, что было на месте толстяковой руки, беспорядочно двигалось, жило обособленной жизнью.

Пальцы, держащие подсвечник, ослабели. Не до комбинаций – удержать бы свое оружие… Прости, Отец-Разбиватель, кажется, твой ученик посрамит тебя… Что-то нечисто с этим толстяком. Что-то с ним не все в порядке…

Где-то в стороне тихонько хмыкнула княгиня.

– Вы… – Игар не узнал собственного голоса. – Неужели вы никогда не люби…

Толстяк зевнул.

В следующее мгновение глаза его, ослепительно синие, оказались рядом с Игаровым лицом. Подсвечник грянулся бы на пол – если б левая рука толстяка, одетая в тонкую шелковую перчатку, не поймала его за миг до падения и не поставила бы аккуратно у Игаровых ног.

И снова где-то далеко-далеко мягко усмехнулась княгиня. Последним усилием воли Игар бросился в сторону; шелковая рука немыслимым образом оборвала его бросок, и от приторно-мягкого прикосновения ему захотелось быть покорным. Покориться и лечь.

– Ты, – глубокий голос княгини сделался бархатным, как ее траурное платье. – Ты понятия не имеешь, сынок, как это – любить…

Покорность оказалась вязкой, как смола. Синие лампы толстяковых глаз проникали до мозга костей; шелковая рука его лежала на горле, и Игар ощущал биение собственного пульса, в то время как руки сами, послушно, услужливо расстегивали рубаху.

– Послушайте… Я… Мы с Илазой… Лю…любим…

– Да, да… Ты ни о чем не имеешь понятия. И ты не стоял перед могилой, которая съела твоего… нет, не поймешь. Твой язык балаболит невесть что, и ты недостаточно искренен… Но это легко поправить, сынок.

Толстяк хмыкнул. Сложное железное сооружение, заменившее ему руку, зашевелилось, и из недр его выдвинулось нечто совершенно мерзкое. Левая, шелковая толстякова рука придерживала Игара за плечо, и прикосновение это вгоняло в паралич, лишало воли.

– Нет… Не-е-е…

– Не нравится? Не любишь?.. А вот я так живу каждый день, – голос княгини сделался усталым и бесцветным. – Потому что моя девочка умерла… из-за меня.