На углу Поварской, примыкая к крылу белого особняка, где во дворе за решетчатыми воротами помещается Союз писателей, была керосиновая лавка. Газ в Москве был главным образом в центре, в больших, хороших домах, а Конюшки, Пресня готовили на керосинках и примусах. И когда в Союзе писателей был установлен гроб с телом Маяковского и очередь искренне желающих проститься с поэтом, а не пригнанных по разверстке от райкомов шла мимо этой керосиновой лавки, загибая по Кудринской площади, а затем сворачивая на улицу Герцена, – то конюшковские хозяйки, привыкшие к постоянным нехваткам и очередям, не зная еще, в чем дело, в панике неслись с бидонами и четвертями, боясь, что разберут весь керосин и потом будут выдавать его по карточкам.
Вторая керосиновая лавка тоже находилась на площади и была в том порядке домов, который отделял от площади Кудринский переулок. Это были старые двухэтажные лавки-лабазы. На углу помещался продовольственный магазин, затем аптека, керосиновая лавка и у самой уже церкви – тот пятиэтажный дом, в подворотне которого мы застряли с Мариной Ивановной, не успев перебежать площадь и укрыться во Вдовьем доме, где находилось бомбоубежище: Конюшки своего бомбоубежища не имели.
Вдовий дом – единственное украшение Кудринской площади. В 1812 году мимо него, по воле Льва Николаевича, проезжала Наташа Ростова, покидая Москву, обреченную на сдачу французам, покидая свой дом, тот самый соллогубовский особняк во дворе за решетчатыми воротами на Поварской, где ныне Союз писателей, где в двадцатых годах был Дворец искусств, где выступали Блок, Белый, Бальмонт, Цветаева, где в 1918 году в Народном комиссариате по делам национальностей первый и последний раз в своей жизни несла службу Марина Ивановна. А весной 1922 года пасмурным днем вместе с маленькой Алей она ехала мимо на извозчичьей пролетке, увозившей ее с Борисоглебского, из ее последней московской квартиры, на пожизненное скитание… Проезжала через Кудринскую площадь, минуя Вдовий дом, к Виндавскому вокзалу.
Не знаю, любила ли Марина Ивановна Кудринскую площадь двадцатых годов, булыжную, тесную, загроможденную неказистыми строениями, со сквером посредине, с огромным домом-скалой, которым заканчивался один из красивейших московских бульваров, тенистый Новинский бульвар, а по бокам этого бульвара тянулись узкие проезды к Смоленскому рынку. Знаю только, что ту, сороковых годов, серую асфальтовую пустошь площади и вместо Новинского бульвара, столь безжалостно вырубленного, – гигантскую магистраль, текущую к Смоленской, она не выносила и боялась на нее ступить.
Когда она должна была прийти к нам одна, без Мура, мы обычно встречали ее на углу Поварской или Герцена, смотря откуда она шла, а она всегда шла, не ехала, так как не любила городской транспорт. И когда мы ее переводили через площадь, она судорожно цеплялась за руку, то пускаясь чуть ли не бегом, то вдруг в самом неподходящем месте останавливаясь как вкопанная. Ей казалось, что все машины несутся именно на нее. И когда мы наконец входили в наш тихий Кудринский переулочек, она с облегчением вздыхала.
– Ну, слава тебе господи, наконец-то миновали! Наконец выбрались из этого асфальтового ада.
Конюшки были зеленые, в палисадничках, с чудесными старомосковскими двориками, заросшими травой, где цвели и отцветали одуванчики и буйно разрастались лопухи. Конюшки были деревянные, штукатуреные особнячки с мезонинчиками, с крытыми галерейками, бывшие каретники, конюшни, переделанные после революции под людское жилье. Редко встречались казенного типа трех-четырехэтажные дома. Конюшки были булыжные, горбатые, с щербатыми тротуарами, и на мостовой сквозь булыжники пробивалась трава, подорожник рос в выбоинах тротуаров. А тополя – здесь почему-то все больше было тополей – тянули свои ветки из-за заборов, образуя тенистые навесы над узкой улочкой, и в конце июня, в июле по Конюшкам мели неистовые тополиные метели.