Он был далеко от озера, далеко от своей деревни. Дверь калитки заглохла. Ветер перестал её шатать, и она успокоилась, как и всё вдруг в том доме, где он когда-то жил. Половицы не скрипели, печь не топила, никто не пил чай, окна заколотили досками. Всё заглохло. Только деревья падали тенью на крышу.

Озеро заросло. Какой-то мальчишка, пробегая мимо однажды, ляпнул: Иван да Марья! хрещаю тебе во имя Отца и Сына и святаго Духа! – слышал он об этом от своего деда, у которого гостил: помни, Климушка, коли хочешь дать русалке свободу скажи так: Иван да Марья! хрещаю тебе во имя Отца и Сына и святаго Духа! Ибо все русалки в тайне желают крещения. Так свободишь их, а ведь все хотят, свободиться-то.

И трава медленно нежно покрыла воду. Никто из проезжающих-приезжающих никогда не мог подумать, что тут было озеро.

Иван Ефимович умер спустя два дня после крещения озера. Он сидел за своим столом, медленно закрывал глаза, как будто засыпал, и видел уже только верхушки деревьев – их стволы съела пустота, а потом все скрылось под тенью растущего за окном дуба и исчезло.

Никто никогда не вспоминал об этом. Некому было вспоминать. Никто не рассказывал любопытным детям легенд. Солнце опять крестило дома, улицы, людей, половики. А Иван Ефимович ушел в свое детство, босиком по скошенной траве. Он бежал, спотыкаясь от радости, ощущая запах юношеского пота, бежал по густой тени от веток деревьев, по скошенной траве, рядом с какими-то радостными светящимися девчонками.


СИЦИЛИЯ


Черепановой В.К.


и моей Ксюше



Солнце косыми лучами делило хрущевские дома напополам – тень-свет-тень-свет – как полосы жизни. И каждое окошко несло теперь свой крест – тень-свет. На окне Зинаиды Николаевны была тень, и ей с трудом удавалось вынести её.

Она теперь еле-еле дожидалась двенадцати, когда приходила её внучка. Ходить Зинаида Николаевна уже не могла, есть не хотела, а ворчливый чокнутый дед её страшно утомил.

– Всю жизнь как банный лист к заднице… Да замолчи ты, валенок плешивый, – тихо шептала Зинаида Николаевна.

Так и шептала всю жизнь по углам, никогда в глаза против не сказала – всю обиду съела и своими же слезами запила.

Мечтала Зинаида Николаевна мало, потому как совсем не приучена была мечтать; мечтать значило быть недовольной тем, что у тебя есть, как бы жаловаться – так её воспитали, так она и поплыла. Так и забыла Зинаида Николаевна свою единственную мечту, съела, спрятала глубоко в желудке, чтобы мать не заметила, не нашла случайно в детском её сердечке. А в желудке мать никогда не догадается искать, так думала маленькая Зиночка, и не прогадала, только и сама потом забыла, куда спрятала. Заглянула как-то в сердце, а там пусто, перекати поле, и муж, Колька, топчется и ворчит.

Только теперь, когда желудок её устал мучаться такой тайной, перестал принимать пищу, когда Зинаида Николаевна, тяжело дыша, героически вздымая грудь в цветочном хлопке, смотрела в утреннее окно, ожидая свою внучку, эта мечта стала медленно пробиваться как росток на даче, как проявляющаяся фотография.

Вспомнила Зинаида Николаевна, что когда отец уходил, он сказал ей, тонкострунной кривозубой девочке, с бантами в волосах, такой ещё нелепо сложенной в свои десять лет, что уезжает на Сицилию, на карнавал, что надоело тут, а её не берет, потому что мама без неё скучать очень будет. И ушел на следующий день, надев свои болотные сапоги, ушел на Сицилию, на карнавал. Навсегда. Тогда Зиночка загадала – обязательно попасть на эту Сицилию, на этот карнавал, и найти там его, отца, в болотных сапогах.

Тут Зинаида Николаевна подняла в руке зеркальце, щелкнул замочек, она глянула туда и обомлела. Грубые морщины, худое лицо, два глаза, будто где-то внутри черепа; и нет уже той Зиночки, и Сицилии так и не было.