– Давно, – честно признался Шульгин, за двоих сразу. Сам он помнил коммунальное житье еще в дошкольном детстве, а Шестаков получил отдельную квартиру в конце двадцатых, когда перевелся из штаба Балтфлота в Москву. – Но вас не удивляет существенный штришок? Какому классному чину в царской полиции соответствует ваш нынешний ромбик? – неожиданно спросил он.
– Да как сказать… Пожалуй, статскому советнику. Что-то в этом роде, между полковником и генералом.
– И что, много вы знали статских советников, не имевших хотя бы пяти комнат, плюс помещений для прислуги? А надворных, даже титулярных? Пушкин, помнится, был как раз титулярным,[21] а квартиру снимал аж в двенадцать комнат…
– Вы это к чему говорите, Григорий Петрович? – Буданцев, жуя мундштук папиросы, оперся локтями о стол.
– А вы как думаете, товарищ главный опер? Вербую вас в польскую разведку? Или скорее японскую. Вы же именно так подумали, когда меня ловить взялись? Очень наши контрразведывательные органы именно на эти две службы запали. Одно время еще румынская была в моде, но сейчас, кажется, вышла из текущего обращения. На ней больше не зарабатывают. Выпьем?
– Поддерживаю…
Вечер спустился на Москву и окрестности. Уличные фонари Рождественского бульвара можно было увидеть только через окно кабинета, приподнятого над площадью квартиры на полтора метра по странной прихоти заказчика. А вернее, никакой прихоти и не было. Квартира ведь приспособленная, выделенная из гораздо большей, с парадными комнатами по переднему фасаду, а здесь был, по-флотски выражаясь, служебный отсек, выгородка для кухни и прислуги, окнами во двор. И за ними – глухая тьма. От которой, чтобы в душу не заглядывала, они отгородились плотными шторами. Очень даже уютно, пар в батареях шипит и посвистывает, только сверчка не хватает.
Буданцеву происходящее странным уже не казалось. Он скорее постепенно начал проникаться теми чувствами, что вначале были просто неясными намеками собственного подсознания. Теперь же ввалившийся к нему домой нарком, тяжелый, как медведь, не только физическим объемом, но и душевными силами, не слишком выбирая выражений (провоцировал или выговориться хочется?), стал называть вещи своими именами. Как раз те, касаться которых и наедине с собой Буданцев избегал.
Зачем додумывать до конца то, что в реальной жизни не поможет, но значительно осложнит повседневное существование? Хотя Лихарева спросил, не удержался, когда увидел его шикарный «Гудзон»-кабриолет, отчего это у него – такая машина, а Буданцеву на все отделение потрепанной «эмки» не положено? Ну и получил ответ, способный лишь усилить неприязнь к советской власти.
– Ну, Григорий Петрович! – сказал опер, когда выпили, теперь уже дорогой коньяк из маленьких рюмок и, не сговариваясь, долго держали его во рту, позволяя дубленому алкоголю всасываться через слизистую щек. – Вы не совсем правильно сказали. О разведках речи не идет. А вот о том, что советская власть в нынешнем виде вам не нравится, – безусловно.
– А вам? Если да, то просто давайте все имеющееся съедим и выпьем и разойдемся по домам. Вы продолжайте ловить воров, если снова не посадят, я займусь укреплением обороноспособности нашей Родины. Тоже до поры. И все! Я вас не помню, вы меня не видели. Договорились?
– Так бы оно, наверное, лучше всего. Но вряд ли получится. Знаете, почему я с вами сейчас вообще разговариваю? Единственно потому, что вы – гарантированно не стукач и не сексот. Ни о ком больше в целой Москве я такого сказать не могу. Хоть вот настолечко, – он показал пальцами, на сколько именно, – а сомневаешься в самом хорошем приятеле. Один из убежденности донесет, другой по глупости, третий – чтобы место мое занять, кому-то и оно завидным кажется. А вот вы – не вдаваясь в ваши истинные убеждения – на меня точно не настучите. Ну и я, соответственно, тоже – не наш с вами уровень. Верно?