Чадящая, изгорающая в светце лучина, едва рассеивала сумрак вкруг себя, вот-вот грозилась уже упасть в корытце с водой дотлевающим угольком. Хозяин, взявши из печурки, затеплил, зажёгши от неё, две-три, закрепив их в лучиннике, и взору моему предстала вся небогатая обстановка. Невелика избушка, с полом земляным, рублена как бы не наспех – дерево сырое, от тепла печного соком янтарным брёвна сочатся, мох в пазах… ну, мох – он то высохнет, то сызнова отсыреет, – абы ветер в щели не задувал.

Лавки, как и положено, по стенам, стол длинный, на семью большую, и приставные лавки узкие под столешницу сдвинуты. От лежанки печной до противустоящей стены – полати, завескою куцею задёрнуты, и край одеяльца тонкого лоскутного свисает. А с-под полатей, с лавки, уже за длинной завесью, из-под тулупа – хриплое дрожкое дыхание.

– Баушка, – углядел хозяин мой вопрос, – хворает баушка… Все на тот край побёгли, бахаря слушать. Тоже забрёл сёдни. Ну, ровно деревушка наша при широкой дороге стоит: тот с одной стороны, этот с другой…

– Ктой там? – послышалось из-под полатей, оборвав хрипы, голосом низким да густым, что, не упреждён, – ошибся бы, мол, дед там.

– И к нам гость пожаловал, – откликнулся хозяин. – Путник с мари на дымок зашёл.

– С мари? – тёмная рука высунулась, отдёрнула край завески, потом там повозились, из-под тулупа выбрались ноги в толстых вязаных паголенках и поршнях и голова, обмотанная ветхим повойником. Тусклые слепые глаза неживо уставились куда-то за пределы и стен, и леса за стенами, и, казалось, за дальние облака, пухнувшие над лесом там, за марями, за ручьями и реками…

Сын, внук ли старухи кинулся, подушку от изголовья за спину ей переложил, завеску сдвинул на верёвочке подале. А баушка только махнула рукой, густым своим голосом повелела:

– Ты ступай, ступай давай, баньку гостю взгрей, бо сколь дён в пути он…

Я, было, заотнекивался – беспокоить, мол, хозяев: баньку-то истопить не малое время, к ночи ли затеивать. Да мужик махнул рукою запокойливо:

– Да банька-то истоплена и прогрета – бахарю же топили, ещё не выстудилась, – и пояснил мне: – мала деревушка, так мы одну баньку, общую на всех в овражке срубили, бочажок на ручье там запрудили. Так в очередь и топим – то мужики, то бабы с малыми детьми, а то, как вот сёдни, и путнику захожему. – Шагнул к порогу: – А то пойду, подкину в каменку – пусть жар не спадёт. Ты, гость, побудь-ка с баушкой, скажи ей новое, что в пути повидал-проведал.

Он вышел, сызнова с усилием протиснувшись в малую дверку. Я положил котомку на нищую лавку, присел рядом, решил чистые портки с рубахою приготовить, раз уж радость такая выпала после блужданий по болотам – хоть и по краю, а и то хорошо будет попариться да отмыться.

Ждал и расспросов от старушки, тоже, знать, по новому наскучившей в хвори и слепоте своей. Но она не стала спрашивать, напротив. Помахала рукою, мол, сиди-сиди, и заговорила нежданное.

– Значит, с мари пришёл… – пожевала, как в раздумье, губами, покивала себе самой и загудела густым, дыханием хриплым прерываемым, голосом. – Ты, гость, слушай. Слушай и не сбивай. Вот, был же такой кудесник Мал Боровик – как не знахарство, так чудеса какие ведывал. И далеко глядеть умел, на лета вперёд.

Дёрнулся я на это «был», но, не видя, почуяла, остановила всё тем же взмахом ладони: «сиди-сиди». Я заменил в светце лучины, сел, вслушивался сторожко, а голос, густой, так не вяжущийся с недвижными, в дали неведомые глядящими глазами неживыми, вёл далее.

– Давно было, я ещё молодухой была. Пошли мы с бабами по грибы-ягоды, да поблизу бора тропка вела, где Мал от Боровик обретался. Я с тропки тут и отступи: грибков цельную полянку узрела, да все один в один, крепенькие. Туесок отставила, на колени, давай срезать. Глядь-поглядь – дедка стоит рядом, сам как грибок: росточком невелик, борода по колена и шапка на голове чудна́я, широкая. Стоит, посмеивается. Я сперва испугалась, да больно глаза добрые у него были. Притихла. Тут он и говорит слова странные, да велел запомнить на всю жизнь.