;

– во-вторых, действовал парадокс художественной формы: от автора ждали и он ждал от самого себя (или сокрушался, если оказывался неспособен) романа, пьесы, хотя бы повести, а роман и пьеса требовали «мысли». Боборыкин и пытался всячески обрамить свои наблюдения, бесконечный ряд зарисовок и портретов, в некое целостное художественное высказывание – сообщить «единую мысль», а поскольку натура его была прежде всего репортерская, внимательного наблюдателя все новых и новых типов и ситуаций, только возникающих или уже распространяющихся в жизни, то «мысль» чаще всего оказывалась более чем условной. Тривиальное, расхожее ведь тем и удобно, что ничему не мешает, и, следовательно, не заслоняет сам предмет. Но от этого же не было ничего более резонного, чем упрек в банальности содержания, если ставить раз за разом вопрос о смысле целого, романа или повести, а не об отдельных сценах. Впрочем, иногда, как в упомянутом выше скандальном романе 1868 г. «Жертве вечерней», эта условность общей рамки оборачивалась парадоксом: попытавшись рассмотреть «женский вопрос» на излете 1860-х, судьбу молодой вдовы, ищущей себе смысла жизни и в первой части окунающейся в мир либертинажа, Боборыкин неожиданно для себя произвел скандал (в том числе и от того, что слишком погрузился в атмосферу французской литературы, живя с осени 1865 г. в основном за границей, и недоучел различие границ приличий в русской литературе с французской, точнее – недооценил их важность, вызвав на себя шквал моралистической критики сразу из всех политико-литературных лагерей);

– в-третьих, он оказывался слишком понятен, поскольку сделал своим предметом описание собственного круга, образованного общества, интеллигенции (понятие, введением которого в русский оборот он гордился, и был, как теперь хорошо известно, неправ, утверждая свой приоритет[9], но, во всяком случае, он много сделал для его популяризации).

Впрочем, в рассуждения критиков следует внести важное уточнение: Боборыкин никогда не пользовался громкой славой, не был предметом обожания (как и сильной ненависти), не был властителем умов, но при этом его, по крайней мере до конца 1900-х, стабильно публиковали и читали. Он был именно профессиональным писателем, от которого читатели ждали в меру интересного, достаточно умного текста – рассказа о мире узнаваемом, общем и для автора, и для его аудитории. Розанов недружелюбно, но метко записывал в «Уединенном»: «По фону жизни проходили всякие лоботрясы: зеленые, желтые, коричневые, в черной краске… И Б. всех их описывал: и как шел каждый, и как они кушали свой обед, и говорили ли с присюсюкиванием или без присюсюкивания. Незаметно в то же время по углам “фона” сидели молчаливые фигуры… С взглядом задумавшихся глаз. Но Б. никого из них не заметил (о Боборыкине, “75-летие”)»[10].

Последнее, бывшее скорее препятствием, недостатком для современников, интересующихся «другим», открывающим для себя русскую деревню, «мужика», или, например, вглядывающихся через посредство Лескова в быт и нравы духовенства, для нас оборачивается большим преимуществом. Ведь Боборыкин на протяжении целой половины столетия вновь и вновь описывает, о чем думают, как живут, что обсуждают, какими желают выглядеть в своих глазах и глазах окружающих, а какими являются на самом деле русские интеллигенты. При этом он описывает, не имея никакой отчетливой партийной позиции, в каждый конкретный момент разделяя те взгляды, которые полагается иметь всякому честному человеку, но без крайностей, – и в силу этого его никто не мог признать вполне своим, хотя отчасти он был своим почти всем.