– Мне очень, очень жаль, – сказал он, – но мои «чтецы» совершенно единодушны. Из того, что я прочел сам, мне показалось, что вы слишком серьезны. А также чрезмерно саркастичны в некоторых выпадах против общества. Дорогой мой, так не пойдет. Никогда не вините общество, ведь именно оно покупает книги! Вот если бы вы могли написать модную любовную историю, немного, знаете ли, risqué[2], и даже более чем risqué, если уж на то пошло. Вот это для нашего времени…
– Простите, – устало перебил я. – А вы уверены, что действительно знаете вкусы читателей?
Он улыбнулся вежливо и снисходительно: по-видимому, его позабавило проявленное мной невежество.
– Разумеется, – ответил он, – ведь это моя работа: знать вкус публики так же хорошо, как собственный карман. Поймите, я не предлагаю вам написать книгу на какую-нибудь уж совсем неприличную тему, которую можно смело рекомендовать только женщине из «новых», – тут он засмеялся, – но поверьте мне, что ваша высоколобая художественная литература не продается. Прежде всего, она не нравится критикам. А что обязательно понравится и им, и читающей публике, так это реалистическая история несколько сенсационного характера, рассказанная скупым газетным языком. Литературный английский – аддисоновский английский – воспринимается как одна сплошная ошибка.
– И я тоже одна сплошная ошибка, – сказал я с натянутой улыбкой. – Во всяком случае, если то, что вы говорите, правда, то я должен положить перо и заняться другим делом. Я настолько старомоден, что считаю Литературу высшим из человеческих занятий и не хотел бы присоединяться к тем, кто сознательно унижает ее.
Издатель бросил на меня быстрый взгляд – пренебрежительный и в то же время недоверчивый.
– Ну-ну! – произнес он после паузы. – А вы, я смотрю, не чужды донкихотства. Но это пройдет. Не желаете ли сходить со мной в клуб поужинать?
Я отверг это приглашение не раздумывая. Мой собеседник несомненно понимал, в каком жалком положении я нахожусь, и гордость – ложная гордость, если угодно, – пришла мне на помощь. Торопливо попрощавшись, я забрал отвергнутую рукопись и вернулся к себе домой. Квартирная хозяйка встретила меня внизу у лестницы и спросила, не буду ли я «так любезен» рассчитаться с ней на следующий день. Она была достаточно вежлива, бедняжка, в ее голосе и позе чувствовалась сострадательная нерешительность. Хозяйка явно жалела меня, и это уязвило мою душу не меньше, чем задевшее гордость предложение издателя отобедать. С дерзкой самоуверенностью я тотчас пообещал ей вернуть деньги в срок, ею самой назначенный, хотя не имел ни малейшего понятия, где и как добыть требуемую сумму.
Распростившись с хозяйкой и запершись в своей комнате, я швырнул бесполезную рукопись на пол, рухнул на стул и – выругался. Брань освежила меня – что казалось естественным, ибо, хотя я и ослабел от недоедания, но не настолько, чтобы проливать слезы, а свирепая грозная ругань принесла мне то же физическое облегчение, какое приносят рыдания разволновавшейся женщине. Но я не мог проливать слезы, и точно так же не мог обратиться в своем отчаянии к Богу. Честно говоря, я и не верил ни в какого Бога – в то время. Сам себе я казался самодостаточным человеком, презирающим ветхие суеверия так называемой религии.
Разумеется, я был воспитан в христианской вере, но она лишилась в моих глазах всякой ценности с тех пор, как я осознал, насколько бесполезны священнослужители при решении трудных жизненных проблем. Духовно я плыл по течению хаоса, ни в мыслях, ни в делах я не был способен на нечто значительное, а физически был доведен до крайности. Случай отчаянный, в отчаянии я и пребывал.