Между тем даже это авторское удовлетворение имело свой недостаток, и мое личное неудовольствие было каким-то странным. Я читал свою работу, конечно, с наслаждением, так как нисколько не отставал от своих собратьев, считая, будто все, что я делал, было хорошо, но мой снисходительный литературный эгоизм был смешан с неприятным удивлением и недоверием, потому что в моей книге, написанной с энтузиазмом, превозносились чувства и излагались теории, в которые я не верил. Как это случилось? – спрашивал я себя. Зачем же я предлагал публику составить обо мне ложное мнение?
Эта мысль ставила меня в тупик. Как я мог написать книгу, совершенно непохожую на меня, каким я теперь знал себя?
Мое перо, сознательно или бессознательно, написало то, что мой рассудок всецело отвергал, как, например, веру в Бога, веру в вечные возможности божественного прогресса человека. Я не верил ни в одну из этих доктрин. Когда мною владели такие идеи, я был бедняком, умирающим с голода, не имевшим друга в целом свете, и, вспоминая все это, я поспешно решил, что мое так называемое вдохновение было результатом работы не получавшего достаточного питания мозга. Но тем не менее было нечто утонченное в этой поучительной истории, и однажды днем, когда я занимался просмотром последних листов корректуры, я поймал себя на мысли, что книга была благороднее, чем ее автор. Эта идея причинила мне внезапную боль. Я бросил свои бумаги и стал смотреть в окно. Шел сильный дождь, и улицы были черны от грязи; промокшие пешеходы имели жалкий вид, вся перспектива казалась печальной, и тот факт, что я теперь был богатым человеком, не поборол уныния, незаметно закравшегося в меня. Я был совершенно один, так как теперь имел свой собственный номер из нескольких комнат в отеле, недалеко от тех, которые занимал князь Риманец. Я также имел своего слугу, порядочного человека, который мне нравился тем, что разделял мое инстинктивное отвращение к княжескому лакею Амиэлю. Кроме того, у меня были собственные лошади, экипаж, кучер и грум, так что мы с князем, будучи самыми задушевными приятелями, все же могли, избегая той «фамильярности», которая вызывает презрение, существовать по отдельности. В тот день я был в более отвратительном расположении духа, чем в дни моей бедности, хотя, по здравому размышлению, мне не о чем было горевать. Я обладал громадным состоянием, отличался прекрасным здоровьем и имел все, что хотел, сознавая, что, если бы мои желания увеличились, я легко мог удовлетворить их. Под руководством Лючио «колесо публичности» набрало такие обороты, что я мог увидеть свое имя почти в каждой провинциальной и лондонской газете, называвшей меня «знаменитым миллионером». И для пользы публики, к сожалению, несведущей в этих делах, я могу пояснить, и это истина без всяких прикрас, что за четыреста фунтов стерлингов [4] хорошо известное «агентство» гарантирует помещение все равно какой, лишь бы не пасквильной, статьи не менее как в четырехстах газетах. Таким образом, секрет популярности легко объясним, и здравомыслящие люди в состоянии понять, почему имена некоторых авторов постоянно встречаются в печати, тогда как другие, быть может, более достойные, остаются неизвестными. Их заслуги в таких случаях ничего не значат – все решают деньги.
Настойчивое упоминание моего имени с описанием моей наружности и моих «удивительных литературных дарований», вместе с почтительными и довольно явными намеками на «миллионы», которые и делали меня таким интересным (статья была написана самим Лючио и передана в вышеупомянутое «агентство» вместе с кругленькой суммой), – все это, повторю, имело два следствия: во-первых, целую гору приглашений принять участие в общественных и артистических мероприятиях, а во-вторых – непрерывный поток просительных писем. Я был вынужден завести секретаря, который поселился в комнате рядом с моим номером и буквально весь день работал не покладая рук. Излишне говорить, что я отвечал отказом на все просьбы о деньгах: в дни моих бедствий мне не помог никто, кроме старого товарища Баффлза; никто, кроме него, не сказал мне даже доброго слова. И я решил теперь быть таким же жестоким и таким же беспощадным, какими были мои современники. Я со злорадством прочел письма двух-трех литераторов, просящих работы в качестве «секретаря или компаньона», или немного денег «взаймы», чтоб «преодолеть затруднения». Один из этих просителей был журналистом в хорошо известной газете, который обещал найти мне работу, но вместо этого, как я потом узнал, отговаривал редактора дать мне какое-нибудь занятие. Он и представить себе не мог, что Темпест-миллионер и Темпест – неудачливый писатель были одно и то же лицо, – так мало верит большинство, что богатство может выпасть на долю автора! Я ответил ему лично и сказал все то, что, как я считал, он должен был знать, прибавив саркастическую благодарность за его дружелюбную помощь в дни моей крайней нужды, – и, делая это, я вкушал наслаждение мести. Он никогда больше мне не писал, и я уверен, что мои слова дали ему пищу не только для удивления, но и для размышления. Между тем, несмотря на преимущества, какими я теперь пользовался, я не мог по совести сказать, что был счастлив. Я знал, что стал одним из людей, которым завидовали больше всего, а между тем… Когда я стоял и смотрел в окно на непрерывно идущий дождь, я чувствовал скорее горечь, чем сладость в полной чаше богатства. Многое, от чего я ожидал необыкновенного удовлетворения, оказалось бесцветным. Например, я наводнил прессу искусно составленной, броской рекламой своей книги, и когда я был беден, я представлял себе, как буду ликовать при этом, но даже она теперь меня почти не занимала: мне надоело видеть свое собственное имя в газетах. И хотя я с понятным интересом ожидал издания моего труда, сегодня и эта мысль потеряла свою привлекательность из-за нового и неприятного впечатления, что содержание книги было совершенно противоположно моим истинным мыслям. Улицы сделались темными от тумана и дождя, и, почувствовав отвращение к погоде и к самому себе, я отвернулся от окна и уселся в кресло у камина, мешая уголь, пока он не запылал, и придумывая способ, как бы избавить свой дух от мрака, который угрожал окутать его таким же густым покровом, как лондонский туман.