В дедовой будке-светляке, освещавшей по вечерам наш темный двор, вкусно пахло сапожным клеем. В своем скрипучем кожаном фартуке он остругивал косым ножичком подметку и на «лапе» лихо приколачивал к ботинку. При этом часто выполнял заказы в долг да за чекушечку. В будке вечно толпился народ. Выскочив однажды, разгоряченным, в мороз, дед заболел. Долго надрывно кашлял и все никак не мог прокашляться да продышаться. Задохнувшись, и умер. С бабушкой, уже в больнице, дедушка помирился, и она исправно доставляла туда завтраки-обеды-ужины.

А Милицу "бабушкой" никто не звал – ее именовали "Мошечкой". У нее обнаружили рак и сначала это скрывали. Но после операции она попыталась вернуться к прожаренным бараньим ребрышкам и маринованным грибкам – под водочку да с непременной сигареткой. И тогда Мошечке сообщили истинный диагноз. Тем самым, ее рассчитывали мобилизовать на борьбу с недугом. Но она, вообще, махнула рукой на лечение. А когда становилось совсем плохо, глотала все лекарства подряд и травилась от передозировки. Врачи из «Скорой» ругались. И папа с мамой сокрушались, что Мошечка не оказалась бойцом.

Я им поддакивала. И не понимала: в значительной мере, родительские сентенции о том, что надо "бороться до конца», были адресованы мне самой. А теперь думаю, что у Мошечки, пережившей революцию и разорение старинного благополучного дома, а потом Отечественную войну и Ленинградскую блокаду, уже просто не осталось сил на преодоление очередного бедствия.

Помимо бесполезного дворянского титула, она унаследовала от своей матери и красоту, смягченную неизбывным веселым тяготением к мужскому полу. Ведущие инженеры предприятий и красавцы-вице-адмиралы, многочисленные мужья и поклонники помогали Мошечке выжить в те смутные времена, когда мужчины из ее собственной семьи – отец, брат, дядюшки (почти все они были Сергеями) – один за другим бесследно, без вести, пропали. Из всех ей удалось сохранить только моего папу – Павлушечку. Что это тоже было непросто, я узнала много позже. А тогда отец срывался и кричал на Мошечку, не желавшую обременять себя системным лечением, и всякий раз паниковал, вызванивая «Скорую помощь».


– Ну, что, красотка, выпьем еще? – вдруг обозначился Васька.

И забулькал. И я пробулькала водичкой в ответ.


Родители мои оба питерские – с Васильевского острова. А встретились за 131 километр от «северной столицы», в рубежном для устремленных в нее зэков, городе Луга – на танцплощадке. Однажды, возвращаясь с танцев, они не захотели делать крюк до моста и рванули напрямик через реку. И когда плыли светлой летней ночью, держа над водой парадную одежду, папа утопил фамильные золотые часы, подаренные Мошечкой. Что она легко простила сыну, которого безмерно любила и баловала. Парадоксальным образом, после истории с часами мою матушку приняли в папиной семье как свою. Хотя высокородное это семейство вовсе не мечтало, понятно, породниться с сапожниковой дочкой, пусть даже прехорошенькой, с блестящими из-под перманентных кудряшек глазами и вьющейся вокруг ног модной юбкой солнце-клеш.

И потому я всегда искренне праздновала день октябрьской революции, который в советские времена торжественно отмечали 7 ноября, а затем стыдливо задвинули за задники путанных исторических декораций. Ведь не случись этого эпохального события, потрясшего основы мироустройства, мой папа, вряд ли, женился бы на моей маме. И не родилась бы я.

Дитя революции

Кстати, именно после ноябрьской демонстрации в Кишиневе, где я училась на журфаке, мой однокурсник Пашка, Глашкин отец, был исключен из комсомола. За то, что, промаршировав в колонне по площади, затем, в подпитии, проволок по земле доверенный красный флаг. И кто-то увидел и донес.