Он и просил:
– Помните, всё то, что может оскорбить тонкую натуру раздражительного человека, то, напротив, приносит наслаждение мне. Вы этому верьте. Мне можно и нужно говорить всё, что никак нельзя никому другому сказать.
Затем, после всех поручений, оставался отъезд, который еще более вызывал недоумение и вопросительный взгляд москвичей. Одни не хотели понять, по какой такой надобности далась ему эта Италия. Другие же не шутя опасались, как бы он не понабрался там итальянского и таким образом не утратил бы своего прирожденного русского духа. Третьи таили обиду, что он с ними не посоветовался, ехать или не ехать ему, словно был он малый ребенок и сам не ведал ещё, что ему делать и как поступить.
Известие же о том, что, как только завершит второй том, он отправится непременно в Иерусалим поклониться гробу Господню, вызывало недоумение невероятное и даже, кажется, страх, не впал ли он уже в позорное ханжество, а Сергей Тимофеевич, человек твердой веры, глядел на него такими испуганными глазами, точно намеревался спросить, для чего ему ехать туда, да всё не решался, не понимая в растерянности, каковы у них отношения, и тут же перескакивая к мысли о том, что ему, возрастом старшему среди них, не пристало навязываться самому на доверенность.
Угадывая, какая малосъедобная каша заваривалась в этой слишком наивной душе, Николай Васильевич поощрял своего старшего друга быстрыми взглядами всё же спросить, что ничего не стрясется худого, даже если он не ответит, а их души от такого запроса станут ещё чуть поближе друг к другу. Зря старался, следовал неминуемый вывод. Знать, не находилось в его старшем друге той силы светлой любви, которой всё нипочем, и не набралось веры в силу его ответной светлой любви. Он опускал печально глаза и размышлял:
«Нашей души движения лирические сообщать кому бы то ни было неразумно. Одна только всемогущая любовь питает к ним тихую веру, умеет беречь, как святыню… Во глубине души любящего душевное слово…»
И как бы между прочим напоминал:
– А все-таки помните, что путешествие мое ещё далеко. Раньше окончания моего труда оно не может быть предпринято ни в каком случае. Раньше душа моя для него быть готова не в силах.
Тогда Сергей Тимофеевич заговаривал стороной о разных трудностях и опасностях его путешествия, своими намеками, должно быть, предлагая ему отказаться от слишком странных, никому не понятных планов своих. Он же на это ответствовал, что, напротив, опасностей не предвидится никаких, что его путешествие случится ещё очень и очень нескоро и что по этой причине едва ли имеется смысл понапрасну предавать себя во власть беспокойства. Так и не разузнали москвичи от него, отчего он назначил себе путешествие, и по этой причине ставили его в положение до того нестерпимое, ложное, что во всё пребывание в дорогой его сердцу России, по их милости, Россия как-то странно рассеивалась и разлеталась в его голове. До того рассеивалась, до того разлеталась, что он оказывался не в состоянии собрать её в одно целое, без чего в одно целое не могла сложиться поэма. По этой причине его дух упадал и даже самое желание узнать её пропадало. Кто бы в эту заваруху поверил ему, в особенности без изъяснения главнейших причин? А главнейшие причины истолковать было бы невозможно, да к тому же и долго, так что ни на какие истолкования он и решиться не мог.
Для него это дело кончилось тем, что он положил себе срок и в обязанность вменил непременно исполнить его. Такой срок был до крайности нужен ему. Вероятно, не потому, чтобы посчитал себя недостойным отправиться тотчас. Такую мысль, если бы она забралась ему в голову, он посчитал бы безумной. Человеку не только невозможно быть достойным вполне, но даже невозможно знать меру и степень своего достоинства и недостоинства. Он же потому не отправлялся в этот путь тотчас, что время ещё не настало, им же самим и определенное в глубинах души. Только по совершенном окончании труда своего хотел он предпринять этот путь. Так ему это сказалось в душе, так твердил ему внутренний голос, смысл и разум его. Окончание труда перед путешествием ко гробу Господню было необходимо, как необходима душевная исповедь перед святым причащением. Его труд явился бы его оправданием. Видимо, так.