Удивляясь чудному и страшному сну, Донька стал собираться на работы, а сам любопытно и тайно подглядывал за мачехой, за ее неуклюжей поступкой, удивляясь, за что ее только и отметил отец и что выглядел в ней близкого сердцу. Потом наскоро помакал вчерашней рыбы, запил квасом, горьковатым и протухшим; вспомнилось, какой квас настаивала мать, душистый, слегка кисловатый, и сразу взгрустнулось.

... За ночь на улице выстыло. Снег потончал, высох и сейчас скрипел, как подгорелый хлебный каравай, лужи тонко лопались, прыскали студеной водой, утренний воздух будоражил, пахнул дымами и свежестью, вызывал легкую и томительную жажду, и его хотелось пить, как матушкин квас. Подмороженной дорогой идти было весело и легко. Донька побежал, по-детски размахивая руками, вприскочку, и странные сны сами собой оставили его.

Парусник виделся издалека, он стоял на городках, словно большой белый зверь, вытягивающийся от сна.

Мужики хотели спустить шкуну на первую большую воду и потому за топоры брались спозаранок. Обычно у суденка толпились ребятишки, копаясь в носах, что-то гундосили неясное, стояли час и другой, потом неожиданно срывались с места, словно кто подстегивал их, и уносились оврагами в подугорье. Сейчас у городков было пусто, но уже с той стороны доносило дымом, из осадистой, сбитой из глины печи вырывался порою огонь, и розовые отсветы его на снегу виднелись от деревни. Порой там кто-то появлялся, скрывая собою малиновые отблески, и орудовал кочергой: наверное, Егорко Немушко всех опередил и сейчас готовил набои – бортовые доски. Тут из-за печи вышел и Гриша Деуля, прислонил ладонь к глазам, высматривая, кого там леший несет по угору, и по неловким шагам признал сразу Доньку-подручного и, конечно, что-то сказал руками Егорке Немушко, потому что они вдруг встали рядом, поджидая парня.

– Здорово ночевали! – крикнул радостно Донька.

– А што спать-то – слава Богу, – ответил Гриша Деуля, пожевал губами, вроде бы собирался еще что-то добавить, но только махнул рукой, и теперь, пожалуй, до второй выти будут здесь только молчанка и потная работа. Егорко еще помешал кочергой в печи, пламя загудело, лисьим хвостом сунулось из топки; в медном котле, обмазанном наглухо синей глиной, вода яро шевельнулась, захлопотала, толкаясь в брюхо котла, и пар потянулся в длинную деревянную трубу, поставленную на козлы.

Еще помедлили чуток, мастер сбил на затылок коричневый овчинный треух, открыл трубу и вытянул оттуда длинную сосновую доску с капельками смолы на желтых разопревших жилах; сразу замычал, багровея лицом. Тут заспешили, схватили доску в шесть рук, зажали в клещи, стали колотить клинья, напирая распаренный набой к сосновым тесаным кореньям, которые топорщились из киля, как ребра обглоданной нездешней рыбы. Доска была еще горячей, и пахучий жар ее пробивал кожаные рукавицы, а мастер что-то смекал, вглядываясь в набой; подгонял его циркулем, оставляя едва видимую черту, словно бы кроил кафтан: тут все творилось без слов, и не потому только, что мастер был нем, а просто не просились слова на язык, да и некогда говорить в жаркой работе. За годы мужики приросли друг к другу, как мясо пристает к костям, как любимая рубаха льнет к телу и сгорает от старости. Тут достаточно было кивка головы иль движения плеча Егора Немушки. И вот уже Донька сверлит напа́рией сквозную дыру, Гриша Деуля забивает нагель и расклинивает его с конопаткой, чтобы не сочилась вода, а потом дыру схватывают медными заклепками; и тягучие удары разносятся куда как далеко в весеннем просторном воздухе, толкаются в дома и, кажется, будят окончательно деревню, потому что оттуда с гиканьем сыплются пацаны; словно бы ожидали они это мгновение на задах изб, а сейчас вынеслись под косогор, обошли кольцом брюхатую шкуну и сразу замолчали, тараща светлые глаза.