Напротив Петриного дома узкая дорога в глубоком овраге меж отвесных сугробов, и только дальний краешек ее виден из окна, притрушенный легкой сенной наушной. А за дорогой большой заулок, желтый от свежих опилок; рядом изба Егорки Немушки. Видно Тайке из окна, как на стерлюги – на высокие деревянные скамейки – закатывают мужики обледенелые комлистые бревна, и под старенькими армяками до предела напрягаются сутулые спины. Потом мужики отходят, хлопают верхоньками, машут руками, о чем-то спорят; и маленький в своем постоянном овчинном треухе и коричневой понитке Егорко Немушко, главный корабельный мастер, и его старинный сотоварищ по ремеслу Гриша Деуля, ноги которого не держат огромного мужичьего тела и кривы ныне, как кузнечные клещи. Егорко достает кожаный мешочек, набивает крохотную трубочку из верескового корня и сладко дымит, и Тайке видно, как жмурится его щербатое рыжее лицо, на котором, кажется, только и есть, что утиный нос и клочковатые брови. Третий их сотоварищ, Донька Богошков, лезет на стерлюги, топчется на бревнах, железные скобы загоняет обухом топора наотмашь, потом сбивает шерстяной колпак с веселой голубой кисточкой и что-то кричит, поворачивая лицо к Петриному дому, и Тайке чудится, что Донька видит ее и кричит нарочно, что-нибудь задиристо-нахальное. Он ведь такой, он ведь остер на язык и прилипчив, как смола: говорят, что и Калина-то в молодости был такой, да вот море дало укорот его веселому нраву. Нынче если и скажет что, так в час по чайной ложке.
Тайке видно, как Донька открывает рот, но слова не слышны, они как бы застывают на лету и ударяются в стены острыми ледяными осколками, и до уха доносится только звонкий отзвук его голоса, будто бьют ложкой по жестяному донцу сковороды. Парень там и остается, ныне он верховой пильщик, мажет длинный шнур осиновой головней и отбивает черту вдоль бревна; внизу становится Гриша Деуля, и они тянут полотно сквозь неподатливое дерево, часто останавливаются, и верховой бьет в пропил железный клин, чтобы не зажимало. Донька усердно тянет пилу по черте, и нет вроде бы ему устали, и только морозный пар идет от его плеч, и пот, прошибая насквозь полотно рубахи, остается на кафтане черными разводами.
Не усиделось Тайке, схватила чунку, поставила ушат, сунула черпак, берестяное ведро с держаком, побежала на реку за водой. Тропинка идет мимо пильщиков, Тайка клонит голову, прячет глаза под низко напущенный платок, но около мужиков медлит, едва переставляя ноги, словно бы ей тяжело тянуть чунки по дороге, усыпанной свежими опилками. И кажется Тайке, что сверху смотрит на нее Донька Богошков, и сердце шалеет от мыслей, что он смотрит, а охальник Гриша Деуля даже остановился, раскорячил ноги, готов цапнуть за шубейку и смутил девку совсем:
– Ой краля, ой королева... Эй, Донька, ты не зевай...
Тайка напрягается всей спиной, медлит завернуть за угол дома, хочется ей слышать, что ответит рыжий парень, но Донька только равнодушно отругивается: «Не скаль зубы-то, тяни давай», – и замолкает, а у девки сразу больно и гулко падает сердце, и она черпает из проруби льдистую воду и, не замечая, плачет от досады. А за спиной только вжик-вжик... На крыльцо выскочишь, а через улицу вжик-вжик. Утром из амбара бежишь с миской муки, а во дворе у Егорки Немушки вжик-вжик. Хоть бы свалился с бревна, черт окаянный, да шею сломал, думает Тайка. Ну погоди, я тебе еще дам укорот, повьесся вокруг меня, как дым возле пламени; шелковою травой прильнешь к ногам, а я зимнею вьюгой тебя заморожу; ты птицей-кречетом на белую лебедушку, а я обернусь камнем синим горючим.