В избе храп, тяжело спит тятя. Порой встряхнется он, словно подбросили куль с мукой, скрипнет деревянная кровать, мать вздрогнет и спросонья бормотнет: «Понеси тя леший». Тайке видно сквозь занавес ресниц, как косо встает, матюкаясь на мамку, отец – в серых исподних, мотня болтается у колен, идет клешнятыми ногами, как копытами, по мусорному полу, обязательно коту Лампейке наступит спросонья на хвост, да еще с досады поддаст ногой и потом пьет из медного ковша долго; и вода шумно переливается в вислом просторном животе, льется по рубахе, маленькими звездочками срывается с серой скомканной бороды на половицы.

Тайка грезит в утреннем плывучем свете и уже не знает, что засыпает вновь, а сквозь сон слышит, как баба Васеня тянет через нее квашню, потом растопку для печи, хлопотливо бормочет, подтыкая под Тайкины бока окутку, и от этого прикосновения шершавых рук девке особенно уютно и сладко спать. Но так же неожиданно, заслышав бряк деревянной лопаты и все эти хлопоты по обрядне, Тайка сама собой выплывает из сна, еще долго соображает, что к чему, лезет в изголовье за черствым комом серы, сует его в спекшийся рот и чавкает на всю избу. Смолка размякла, пристает к молочным зубам, Тайка ковыряется во рту и вместе с серой легко вынимает из десен зуб, хлопотливо выковыривает из жвачки, вытирает его окуткой. Зубик неровный, кривой, как шильце, которым татка подшивает катанцы. Тайка бросает зуб в запечь и шепчет: «Мышка-мышка! На тебе зуб костяной, дай мне коренной».

В избе уже пахнет хлебом, баба выкатила караваи на стол, сверху домотканым утиральником накрыла, чтобы отошел ситник, набрал ржаной дух, погладила лопатистой ладонью и словно согрелась; Тайке видно, как сразу отпотели и очистились бабины глаза.

– Тайка, ты все одно не спишь. Спровадь меня в баню... Ну поди, поди ко мне, чудо-юдо, девка с глазами. – Сняла Тайку с печи, дала шлепка ласкового, нос утерла, горбушку отломила от каравая. – Потатчица я, ну, да ладно, быват и простится. Одна ты у меня, ласковая...

А потом они сидели на чердаке, на старых берестяных коробах: тут пахло пылью, прошлогодними лежалыми объедьями и легким тленом. Баба Васеня чихала, снимая с длинных шестов прошлогодние веники: последние банные припасы, что хранились на Аграфену-купальницу, трясла ими в воздухе, будто приноравливаясь, как ядренее хвостануть себя по спине; листы опадали, и в солнечном свете плыли бабочками-капустницами. Тайка снималась с короба, ловила сухие листы, и они с хрустом лопались в ее ладонях, оставляя зеленую пряную пыль.

Целую охапку веников понесла баба в баню, и Тайка взяла веник, чтобы погадать на свою судьбу. Вода в бочке уже забукосела от грязи, покрылась серым налетом, и ползали по ней жучки-паучки; сажа куделью висела на черном потолке и шевельнулась неожиданно, когда раскрыли дверь. Баба Васеня зашла в баню, а Тайка робко выглядывала из сенцев, глаза у нее потемнели от страха, что-то косматое шевелилось в дальнем углу под самым потолком: знать, там и живет баннушко-чертушко с большими зубами и красными глазами. Тайке страшно, она тихонечко покрестила себя пониже пупа, подумала и бабу Васю осенила крестами, невольно присела.

– Ба, а тебе не страшно, ты не боиссе баннушки? – спросила из-за спины.

У бабы розовые от натуги глаза, она дула под черные каменья, шевелила ленивый огонь, чтобы распалился он, побежал по дровишкам. Потом долго отпыхивалась, пока пришла в себя, приставила к двери черемуховый кол, на бережок села и Тайку к себе притянула на колени.

– Глупо ты, чадо, неразумно. Зверь на доброго человека зуб неймет. Дьявол, он ведь противу доброго молодца другого человека сотворил – разбойника-находальника.