Рождение мемуаров

Произведения, которые мы называем просто дворянскими, развивались по иному пути и стали предшественниками других жанров: монографического, мемуарного и дневникового. Их объединяющей чертой стал ярко выраженный личный взгляд на события, претендующий на историческую правду вне зависимости от традиции, общественного мнения и прочих старинных критериев истинности суждений. И если летописец из дворян Сидор Сназин (в Мазуринском летописце) утонченно маскировал свои весьма смелые суждения в традиционнейшей форме летописания «без гнева и пристрастия»[108], то дворяне не бывшие, а сущие самовыражались с лавинообразно нараставшей в XVII в. откровенностью.

Разумеется, начатки мемуарного жанра не принадлежали исключительно дворянской среде: общество XVII в. не было настолько стратифицированным. События личной жизни и индивидуальные наблюдения, интересные только самому автору и его близкому окружению, записывали в конце столетия и дьячек Благовещенского погоста на р. Ваге Аверкий[109], и московское семейство площадных подьячих Шантуровых[110]. Большая заслуга в «очеловечивании», открытой субъективизации исторического повествования принадлежит «огнепальному протопопу» Аввакуму, его товарищам-староверам – Епифанию, дьякону Федору, Савве Романову, выдающимся женщинам раскола и их биографам[111]. В ярко выраженном личностном восприятии и изображении событий они пошли еще дальше светских мемуаристов.

Напряжение идейной борьбы повсеместно ломало традиционные литературные рамки, и так довольно расшатанные к XVII в. (вспомним хотя бы созданное сыном преподобной житие Юлиании Лазаревской). Патриарший протодьякон Иван Корнильевич Шушерин принужден был фактически отказаться от житийной формы, написав подлинное исследование о жизни и обстоятельствах деятельности Никона с его глубоко личными переживаниями, видениями и т. п. В свою очередь Игнатий Римский-Корсаков, блестящий знаток житийного жанра в его классических традициях, важнейшую часть «Жития» патриарха Иоакима изложил в форме личного письма к своему приятелю Афанасию, архиепископу Холмогорскому и Важескому[112].

Произведения, появившиеся в ходе жаркой богословской полемики второй половины 1680‑х гг. о «пресуществлении святых даров», оказали заметное влияние на развитие приемов рациональной исторической критики в России (аналогично тому, как богословские разногласия способствовали развитию источниковедения на Западе, в частности, обществом болландистов). У нас богословские споры выразили в качестве важнейшей идею о праве человека «разсуждати себе»[113], т. е. самостоятельно мыслить, – убеждение, лежавшее в основе дворянских исторических сочинений «переходного времени» (хотя и не распространяемое на «чернь», также желавшую мыслить свободно).

Но староверы и никониане[114], просветители и мудроборцы[115] самыми личными эмоциями и глубокими аргументами служили неким отвлеченным идеям, объединявшему их общему делу. Пафос их произведений при всей новизне выражения не отличался, по сути, от панегириков и инвектив традиционной церковной литературы. При наличии бесценных произведений участников церковного Раскола литературная традиция «переходного времени» все же оставляет основной вклад в развитие личностного начала в историографии за дворянством.

Это утверждение требует пояснения. Да, Аввакум, как и Никон в рассказах Шушерина, мог сосредоточиться на своей личной жизни как никто другой, поскольку историческая истина, правота его дела представлялась автору объективной реальностью, не требующей ни исследования, ни доказательств. У «огнепального протопопа», в отличие, например, от князя Ивана Андреевича Хворостинина