Нина крепко обнимает сестру, её дважды просить не надо; обе знают, что от ухода во Тьму за Ворота это не помогает, уж если уходишь, значит уходишь, никому тебя не удержать. Но, во-первых, уходить, когда тебя обнимают – ну, просто приятно. Уж всяко лучше, чем если просто сидят и глядят. А во-вторых, остаться, конечно, нельзя, но задержаться-то можно. Ненадолго, на минуту-другую; впрочем, ходят слухи, что некоторые счастливчики, когда их обнимали как следует, задерживались дома на целый дополнительный час. Плюс, Нине самой это нравится, обнимать того, кто уходит, говорят, огромное, ни на что не похожее удовольствие; Мика не представляет, как это, сама уходящих ни разу в жизни не обнимала, потому что она-то из тех, кто уходит во Тьму за Ворота, не может жить в Ирали непрерывно, всегда.
Нина, и не только она, все вокруг совершенно уверены, что те, кто уходит во Тьму за Ворота и возвращается, счастливчики: две жизни интереснее, чем одна. Теоретически, Мика с ними согласна, «две жизни» – шикарно звучит. Но на практике ну его к чёрту. Я иногда ухожу из Ирали во Тьму, за Ворота, и завидую Нине, которая здесь остаётся, а она завидует мне, – думает Мика. – Будь наша воля, мы бы с ней поменялись! Но воля не наша, я – переменная, она – постоянная, такими уж мы родились.
Я – переменная, – думает Мика, проснувшись, и сама удивляется – почему переменная? С чего я взяла? Какая из меня, к чертям, переменная, я всё время одна и та же, с детства, сколько помню себя. «Да заткнись ты уже», – говорит она телефону и наконец выключает будильник, предусмотрительно запрограммированный на повторный звонок. Сраный будильник, – думает Мика, откидывая тяжёлое одеяло. – Мне же что-то такое хорошее снилось! Самое лучшее в мире. А теперь ни хрена не помню. Когда просыпаешься по будильнику, невозможно вспомнить, что снилось, и это хуже всего.
Это хуже всего, – повторяет Мика, она чуть не плачет, торопливо натягивая колготки, рейтузы, штаны. – Слишком много одежды, меня под ней уже почти не осталось, ненавижу так паковаться, но зимой иначе нельзя.
Это хуже всего, – кривится Мика, пробуя кофе. Больше года прошло с тех пор, как она отказалась от сахара, а никак не может привыкнуть, всё стало невкусное, и настроение постоянно, в лучшем случае, на нуле. Но ради здоровья надо терпеть. Сахар – вредно. От него болезни и ожирение. Калорийный наркотик, белая смерть.
Это хуже всего, – горько вздыхает Мика на пороге комнаты сына. – Мало того, что сама в несусветную рань поднимаюсь, как проклятая, так ещё и ребёнка надо будить; его счастье, что теперь занятия в Зуме, толку от них, похоже, совсем никакого, зато на целый час дольше спит.
– Всего полчаса до начала урока осталось, – сочувственно говорит Мика сыну, который ни ей, ни новому дню откровенно не рад. – Иди на кухню, позавтракай, я там гренок нажарила, пока собиралась. И в холодильнике есть ветчина.
Это хуже всего, – обречённо резюмирует Мика, надевая новый сиреневый пуховик и доставая из кармана медицинскую маску. Дышать в ней почти невозможно, у Мики в глазах темнеет, кружится голова и подступает паника: когда не хватает воздуха, Мике кажется, что её закапывают живьём. Но если ходить без маски по улице, даже ехать в своей машине с закрытыми окнами, запросто можно нарваться на штраф. Мика, конечно, когда чувствует, что совсем задыхается, высовывает наружу нос. Но всё равно, это хуже всего на свете. Всё равно, всё равно.
Юри, семнадцатый джинн Ирали, выходит из гаража, где он ремонтировал грузовик соседа дяди Георгия; совсем немного сделать осталось, работы максимум на пару часов. Жаль, не успел закончить, – думает Юри. – А теперь только завтра, да и то ближе к вечеру, с утра-то буду лежать пластом.