лицом и рассказывает таким голосом и с такими интонациями, будто пытается напугать внука с внучкой новой сказкой про пожирателя детей или, может быть, про истребителя невинных жён, – надо сказать, в целом ей это неплохо удаётся, причём, настолько, что и спустя годы воспоминания о преступлении в Государственном совете пугают Артёма не меньше, чем виденные им лично недавние одесские ужасы; ему кажется, что в вестибюле дворца он стоял около убийцы, с левой стороны, сразу за колонной и вполне мог отвести его руку, твёрдо сжимающую совсем нестрашный на вид бельгийский браунинг… но, подросши, кончив школу и историко-архивный институт, одолев сотни умных книг и хорошенько порывшись в бумагах различных канцелярий, он всё пытался возражать непреклонной своей бабушке, пеняя ей на отсутствие в её глупых россказнях задокументированных фактов, разоблачая вопиющий антиисторизм её вредных баек и указывая на сознательное искажение давно проверенной, отредактированной и внесённой в анналы информации; слава богу, бабушка далека была от академической среды и не общалась с авторами школьных пособий и учебников, – в противном случае и жизнь её повернулась бы как-нибудь иначе; возражений она, впрочем, не ждала и продолжала упорствовать в своём агрессивном мифотворчестве: как только Гершуни поставил вопрос о ликвидации Сипягина, так сразу же и подвернулся ему – Гершуни, разумеется,– слегка ненормальный студент Балмашёв, молодой дурачок, даже и не достигший к тому времени совершеннолетия, человек крайне амбициозный, экзальтированный, однако, честный, прямодушный и простой, который воспитывался в семье политического ссыльного, бывшего народника Валерьяна Александровича Балмашёва, проживавшего в Саратове и занимавшего в тамошней городской библиотеке скромную должность библиотекаря, почитавшего долгом своим быть воспитателем и нравственным ориентиром подрастающей провинциальной молодёжи, что не мешало ему, впрочем, пить горькую так, как не пил в Саратове, а может, и вообще нигде под небом многострадальной Российской империи самый распоследний сапожник; этот ответственный отец воспитал своего Степана в духе любви к страдающему мужику и завещал, надо думать, сыну свой народнический опыт, который был вполне исчерпан уже в период так называемого хождения в народ, когда бродячих дворянчиков этот самый мужик в большинстве случаев без дальней мысли просто матом покрывал, не умея выразиться деликатнее, дабы передать несложную и ясную в своей прозаической прозрачности мысль: не лезьте, ваше благородие, со своим уставом в чужие монастырские владения, а идите-ка вы лучше в… или даже на… сын же Стёпа сызмальства был очень восприимчив и, судя по всему, вполне мог в будущем продолжить дело батюшки, – да и продолжил, как нам теперь известно, правда, настолько радикально, насколько родители его и думать не могли, в особенности матушка, искренне считавшая Степана абсолютным ангелочком и с неодолимой силой убеждения рассказывавшая позже адвокату Люстигу (защищявшему в уголовном процессе юного губителя безвинных душ), как мутило Стёпу от одного только вида крови и он не то что курицу зарезать на дворе не мог, а и смотреть, как сиё делают другие, был не в состоянии… в сторону, впрочем, убийцу, ведь необходимо же сказать, за что Боевая организация эсеров в лице сатанинского Гершуни постановила стереть с лица земли Дмитрия Сипягина: он, изволите ли видеть, среди иных царских сатрапов был самым кровожадным и более иных просился – по меткому выражению обвинительного заключения эсеров – под искупительную пулю; так, исполняя его приказы и устные установления, полиция избивала на демонстрациях студентов, рабочих, ремесленников, не щадя, пожалуй, даже женщин, арестовывала, судила, ссылала… а кто ответит за кровь батумцев и обуховцев, голодные рты которых заткнули сгоряча свинцом? и чьими руками это сделали? своего же брата солдатика руками, бывшего мужика, такого же забитого, бесправного и полуголодного… для чего в России гражданина науськивают на гражданина и нарочно ищут противоречий между братьями? ежели у тебя нынче осьмушка хлеба, а у меня – четверть, так надобно тебя направить противу меня, а ежели у меня алтын или того паче – полушка, а у тебя – целковый звонкий, знать, тогда уже мне по твою голову искать причину! или – лучше того: крикнуть народ супротив инородца да выпустить на волю его перины заодно с его мозгами!.. вот Сипягин, словно верный пёс, во всю жизнь свою стоял крепко за хозяина, коему ещё и присягал, и как же ему не стоять? знамо дело, свято соблюдал все уже установленные установления да изобретал новые охранительные меры, поделом же ему, собаке, даром, что честный человек, да и нужды нет, что честный, мало ли, кажись, в отечестве честных-то людей… не берём в расчёт и недавнюю его женитьбу – супруга его вообще к делу не идёт… хотя гуманность, думается, проявлять нам всё же надо: вот ежели, к примеру, на месте теракта случится некстати посторонний человек, ну, там женщина или, хуже того, – ребёнок без призору, – так в сём случае покушение следует немедля отложить, но не окончательно, а лишь отодвинув исполнение справедливого возмездия на иное, более подобающее время, исключающее возможности убиения безотносительных и ни в чём не повинных вообще людей… юный Балмашёв был дерзок и идеологически прямолинеен, курицу он, конечно, порешить не мог, а вот освободить страждущее человечество посредством убиения царского сатрапа очень даже мог, потому что маячила ему впереди какая-то обманная мечта: будто бы единственное мгновенное деяние, хоть бы и насильственное, сей же час приведёт мир к страстно желаемой гармонии, и всё само собой как-то установится, но! – этот человек ведь мог и струсить – хотя бы в силу сентиментальности характера, он был твёрд, но и мягок, решителен, но и в некотором роде мнителен, отважен, но и местами всё же слишком осторожен, это был, в общем, ненадёжный, несколько истеричный человек, но Гершуни настоял, несмотря на большое количество желающих, чтобы именно ему, Балмашёву, доверили исполнение этого важного теракта, а для того, чтобы дело было верным, дал в напарники гордого татарского князя Леванта Максудовича, который к тому времени уже прозывался Леоном Максимовичем, – дал для того, чтобы поприкрыть тылы и в случае какого-нибудь непредвиденного сбоя довести дело до логического завершения… потому и стоял этот железный человек в назначенный день возле главного подъезда Мариинского дворца, щеголяя облачением строгого дворника, повелителя окрестностей, в фигуре коего, если приглядеться, было что-то оперное, а то, пожалуй, опереточное, но уж во всяком случае вполне достоверное и соответствующее местным реалиям, – маскарад оказался очень точным и практически не обращающим вниманья на себя, за что благодарить, конечно, нужно было в первую очередь Гершуни, ибо первоначальный замысел его, опасный и неверный, состоял в идее одеть Леона Максимовича также офицером, а офицерская форма всё-таки не очень шла к гренадёрскому росту Леона Максимовича да к его инородной наружности, пусть и схожей – хотя бы и отчасти – с наружностью кавказских офицеров: те отличались выправкою, гордой статью и особою молодцеватостию, Леон же Максимович имел только нечто зверское в лице и особенно в глазах, – это выражение какой-то кровожадности вкупе с большим горбатым носом, мохнатыми бровями и дочиста бритой головой зачастую останавливало внимание людей, и потому, отправляя приметного князя к Госсовету, Гершуни строго-настрого приказал ему держать очи долу, что и исполнялось до известного момента, до той как раз поры, пока ряженый дворник, услышав голос браунинга, явственно донёсшийся из недр дворца, а следом – крики изумления, и, прислушавшись к внезапно наступившей тишине, означавшей, очевидно, заминку или неудачу, не вломился всей тушей своею в вестибюль, где уже скручен был всклокоченный Степан и медленно оседал на руки подоспевших мундиров раненый Сипягин, – князь вломился и, выхватив из-под дворницкого фартука такой же точно, как у Балмашёва, бельгийский браунинг, взялся́ стрелять, и мундиры шарахнулись в панике по сторонам… а потом, несколько времени спустя, уже сидя в крепости, оба они – и Леон Максимович, и Балмашёв – не только ничуть не раскаивались в сделанном, а наоборот, – радостно приветствовали свой успех, мысленно поздравляя и себя, и Гершуни, и Боевую организацию в целом, хоть и знали точно, что им непременно вынесут смертный приговор; родители Степана, правда, надеялись на милость, – ведь сын не перешагнул рубежа совершеннолетия, а подростков закон иной раз всё-таки щадит; впрочем, Балмашёв, как истинный фанатик, жаждал казни и смертью своею хотел сказать миру последнее проклятие, ибо мнение его было таково: мир этот, во всяком случае российский, только и заслуживает проклятия, пусть сгорит да и провалится к чёрту в преисподнюю, ибо только на его обломках потомки смогут построить справедливый, ласковый к народу мир, – посему не сделал Степан в суде ни единого движения, дабы спасти по возможности едва начавшуюся жизнь свою, хотя Люстиг и искал ему спасения, более того, юнец всячески усугублял вину дерзкими и отнюдь не покаянными речами, высказываясь в весьма парадоксальном смысле: пособник его – вовсе не сидящий поблизости на лавке подсудимых дерзкий князь, а всё русское правительство, и я не стану, мол, да и не могу отрицать участия своего в противуправительственной пропаганде, которую я вёл в бытность мою в Университете, но никогда, никогда не замышлял я убиения себе подобных и не призывал к террору, – совершенно же напротив, ратовал за конституцию, паче того – за неукоснительное соблюдение порядка, однако же, правительство сумело убедить меня, против ожидания, в обратном, в том именно, что юстиция в стране почила безвозвратно и пра́ва нет, а вместо них царят в империи насилие и произвол, супротив которых действовать возможно только силой, и спроси́те же меня – из каких соображений я покушался на Сипягина? – а я в ответ скажу: обратитесь к прочим русским – почему не убили до сих пор?.. сей дерзости, непонятной никому, вполне было достаточно присяжным, чтобы единогласно вынести вердикт «виновен», – таким образом, утаскивал он следом и подельника, и обе головы в сём случае предназначались плахе, то есть в смысле фигуральном, а, придерживаясь фактов, – их ждала петля, однако ж Вильгельм Осипович Люстиг, как и было сказано, всё же пытался их спасти и по вынесении присяжными вердикта убедил матушку Степана подписать прошение на высочайшее имя с просьбой о помилованье сына, но Государь, ознакомившись с прошением, пожелал моления о милости от самого убийцы, на что тот ответил торжественным отказом, и даже председатель Комитета министров Дурново не смог склонить его к изменению решения; Дурново и в самом деле хотел спасти юродивого Стёпу от неминуемой верёвки, а Стёпа ещё со свойственным ему гротескным юмором и иронизировал: вам, дескать, труднее повесить меня, нежели мне – покинуть этот мир и не будете ли вы, мол, так любезны впредь оградить меня от высочайших милостей, впрочем, хочу вас попросить: пусть мне дадут крепкую верёвку, ибо, я знаю, вы, дескать, вешать не умеете… так Дурново был в чрезвычайной степени убит этим разговором и, придя к матушке Степана, заявил: сын ваш – не человек, а камень; тогда же прошение о помиловании Леона Максимовича было против ожидания отклонено, хоть он и не жаждал своей казни в той степени, в какой мечтал о ней подельник; тогда Гершуни решил устроить смертникам побег, хоть бы и из Шлиссельбурга, но Балмашёв и тут отказался наотрез, посему побег устроили лишь князю, а несгибаемый сын народовольца, не бросив безумной мысли смертью своею смерть попрать, третьего мая на рассвете отправился на эшафот, являющийся в сем апокрифе скорее романтической фигурой речи, нежели в самом деле эшафотом, – тут ни убавить, ни прибавить, потому что бабушка, по воспоминаниям Артёма, и всегда была чрезвычайно склонна к излишней романтизации событий, но так или иначе 3-го мая 1902 года, рассветным утром, а лучше сказать, в четыре часа ночи государственный преступник Балмашёв Степан, дворянский сын, согласно статье 963 Устава уголовного судопроизводства был взведён жандармским полковником Яковлевым к виселице на малом дворе Старой тюрьмы и повешен без покаянья и последнего причастия, хотя и было предложено ему за полчаса до казни получить напутствие православного священника, специально прибывшего в крепость, но преступник заупрямился и на пороге смерти крикнул: не желаю! – отказавшись приложиться ко кресту и оскорбив при сём доброго пастыря словами