Адептов современного воспитания, пафосно призывавших к детству, свободному от замечаний, ограничений и наказаний, она ненавидела, ибо справедливо полагала, что «неприученный к повиновению и повелевать не сможет». Лида ничуть не сомневалась, что из этих маленьких «смешариков», кишмя кишевших вокруг, в конечном итоге, вырастут самые настоящие «кошмарики», которые всенепременно и очень наглядно продемонстрируют своим воспитателям все прелести и последствия избранной теми некогда методы.

Может быть, именно от этого Лида так плохо относилась к влюбленным. От несчастной любви не было никакого проку, а от счастливой – рождались дети. Куда ни кинь – везде клин.

И все же иногда она скучала. По теплу объятий, прохладе щеки, прижатой к твоей собственной, по влажному жару потрескавшихся от поцелуев губ, по смеху невпопад и смущенным, уклончивым взглядам первых свиданий и по робким первым признаниям.

Не сложилось – не значит, что было не нужно совсем. А вот по детям – по детям она тосковала лишь умозрительно. Надо было бы, но… Но теперь было уже поздно. Но иногда! Иногда все-таки хотелось. Не столько детей, сколько действий: любить, учить, лелеять, ждать, встречать. Того или ту, что всегда – именно всегда! – будет твоей частичкой, сколько бы верст и времен не пролегло. Она плакала порой, когда была уверена, что никто не слышит.

Но судьбы слышат все, просто им нужно время, а нам – не нужно им мешать.


Истинное блаженство жизни Лиды состояло в тишине. Ей повезло, и не только в том, что дом был на окраине, но и в том, что ее квартира на втором этаже небольшой пятиэтажки, построенной в самом начале 70-х, была очень удачно расположена. Дом одним торцом утыкался в трамвайную остановку на пустынном, полузаброшенном проспекте, где дальше были только еще не заселенные новостройки, гаражи, а потом – лес, смыкавшийся с длинной лентой заболоченных озер. Другой торец выходил на пустырь. Летом там гоняли в футбол, и пили дешевое вино под чахлыми кустами сирени. Зимой пустырь укрывало ровным слоем снега, и собачники со своими питомцами протаптывали в сугробах под грязно-желтым огнем редко расставленных фонарей узкие дорожки, смотревшиеся издалека, словно сеть марсианских каналов. И как на Марсе, в округе было пустынно – звуки рассеивались, таяли в воздухе.

Ее подъезд был последним, самым дальним, если считать от остановки. На этаже было три квартиры. Однушка, трешка и Лидина – четырехкомнатная, еще один объект недовольства сплетниц. В однокомнатной жила набожная бабулька, скользившая по дому тихой мышкой. Она так редко выходила на улицу, что Лида дивилась порой – неужто соседке продукты через окно передают, в ночи, пока никто не видит? Не может же она совсем ничего не есть! Но верная своему одиночеству и правилам невмешательства, она не задавала вопросов. Да и как задашь, если человек не выходит? Не в дверь же ему звонить – вы еще живы? Что едите, что пьете? В трешке, напротив Лиды, жила толстая Валентина, заядлая сплетница, которая ревностно блюла тишину, ибо иначе ей было не слышно, что происходит вокруг.

В четырехкомнатной квартире ниже этажом никого не было. Она стояла закрытая, погруженная в сонную тишину, как дворец Спящей Красавицы. Хозяева, два ветхозаветных старичка, два божьих одуванчика, умерли почти день в день, несколько лет назад, а дети, посовещавшись, наглухо закрыли шторами и решетками окна, врезали навороченные замки в старенькую, но еще прочную входную дверь, и только раз или два в год наведывались, чтобы сделать капитальную приборку в квартире.

Старички всю жизнь коллекционировали антиквариат. Это не было профессией, это было для себя, как говорится, для души. Они ничего не перепродавали, и очень редко продавали однажды купленное. Они все берегли, и все это копилось, заполняло пространство, прирастало пылью и глухими скрипами. Тяжеловесные дубовые шкафы, пузатые комоды с гнутыми ножками, зеркала, чьи рамы напоминали вязь морозных узоров на стекле, бронзовые подсвечники в патине, ларчики и коробочки, старые открытки и старые фотографии. Огромный рояль в гостиной скалил желтые, словно прокуренные, зубы-клавиши. Пластинки слоновой кости, которые их покрывали, много где потрескались и отлетели. Из-за этого сколы смотрелись как провалы в огромной яме, щербатого черными клавишами, рта. На рояле громоздились старые издания оперных партитур и сборники романсов. Тут же лежали перламутровые веера, штуки три или четыре, разной степени поломанности, и два театральных бинокля. Оставшаяся без пары длинная перчатка из тонкой лайки, небрежно обвившая один из вееров, когда-то, возможно, была нежного молочного цвета, но с тех пор изрядно посерела, мелкие трещинки разбегались по ней, словно морщинки. Она была похожа на сброшенную змеиную кожу. В пузатой лакированной шкатулке горой были навалены бусы, браслеты, разных размеров пряжки и заколки для волос; они выплескивались на черную полировку и растекались по ней. Особой ценности они не имели, но выкинуть у наследников рука не поднялась. В детские годы оба они, и брат, и сестра, обожали возиться с этими безделушками. Наряжали себя на балы и пиры, пригоршни браслетов и бус становились то пиратской добычей, то волшебным кладом. В один вечер это было сокровище дракона, в другой – приданое сказочной принцессы.