Уехали Ходовы по весне. Промытарились всё показавшееся бесконечным лето. Но, одолев путевые невзгоды, проделав добрую тысячу вёрст, измученные, осунувшиеся, пропитанные дорожной пылью и насквозь пропахшие дымом костров, добрались до Клешемы. Успели-таки до большой распуты и первых морозов.

Оказалось, что бабка двоюродная, Анастасия Фёдоровна, почила той весной, вечная ей память. Однако дети её, внуки и правнуки поживают в Клешеме во здравии и трудах праведных. А разве народ вольный да православный допустит пропадать, пусть и неблизкой, но, всё-таки, родной, кровинушке?!

Вот с этого момента и появлялись в памяти Фёдора проблески, вспыхивали картины и целые куски событий, а начиная с Рождества сверкала память прозрачной, незамутнённой водой…


Когда впервые въезжали в Клешему, уже стемнело, и Фёдор с сестрой Дашкой-дурашкой спали-сопели в телеге, укрытые старым зипуном. За столько дней и ночей пути они сроднились со своей телегой, уютным и единственно безопасным казалось им их место на старой овчине. Они так привыкли засыпать под мерный ход Сивки и скрип расшатавшихся колёс, что казалось – нет в мире лучшей колыбели. А любая остановка служила сигналом: «Проснись, подними голову – скоро Семён разведёт жаркий костёр, мама будет готовить обед, а тебе можно побегать вокруг, или даже сходить с отцом на ближайшее озеро искупаться, поудить рыбу».

Но в этот раз сигнал прозвучал далёким эхом: слишком сырая и зябкая темнота висела за бортом их телеги, за бортом их бесстрашного корабля. Дрёма словно мёдом смазала ресницы, и было в ней так сладко, что раскрыть глаза не оставалось никаких сил. Телега встала. Сквозь сон, краем сознания, Фёдор зацепил неразборчивые голоса родных и ещё чьи-то, незнакомые. Почувствовал, как Даша зашевелилась, высунула голову наружу, но почти сразу нырнула обратно. Голоса удалились, а Фёдор лишь вздохнул, плотнее притянул к животу колени и опять очутился в плену-полоне сладкой дремоты.

Вскоре чужие крепкие руки осторожно, но решительно вытянули его под холодную изморось, закутали, понесли. С той стороны, из промозглой реальности, долетел озабоченный полушёпот: «Эка, малец – умаялся вконец». Однако, глаза никак не хотели открываться – безразличие и тяжёлая усталость навалились на душу, на веки, на всё хрупкое тельце.

И всё же проснуться пришлось. От влажного жара и почти забытого банного духа, аромата распаренных берёзовых листьев, маслянистого запаха можжевельника. Отец тормошил Фёдора за плечо:

– Просыпайся Федька-медведька, мыться-париться. Приехали!

Фёдор разлепил ресницы, осоловело глянул вокруг: какой хороший, всё-таки, нынче сон снится. И только после того, как Семён плеснул ему в лицо холодной воды из ковша, осмысленно и весело заблестели его глаза: «Ур-р-р-а-а-а! Приехали!»

Так долго и с таким наслаждением мылся Фёдор первый и, наверное, последний раз. Ух, как хорош пар, как здорово жжёт липучий берёзовый веник! А какая вода! Самая-самая лучшая, волшебная, святая!

А потом, одетый в чистую рубаху, едва не скрипя отдраенной кожей и снова начиная клевать носом, пил травяной чай с вкуснейшим мёдом. За большим столом в тёплой и просторной горнице было много незнакомых, но уже ставших родными людей…

А вон там и отец… И Семён рядом, счастливый и улыбчивый… И мама с Дашкой…

И покой взял Фёдора в громадные мягкие ладони. И снова привычно покачивает и трясёт, везёт сквозь время и пространство… Но это уже не их телега, а весь этот большой, надёжный дом вместе с мамой, отцом, Семёном и Дашей, со всеми этими незнакомыми, но добрыми людьми плывёт по бескрайним просторам… И уже не трясёт вовсе, а плавно баюкает на волнах неведомого Бугролесья неширокая волшебная река Жур…