Я оглядывал класс, не вспоминая о том вечере. На следующее утро всё было снова, как прежде, – шторы, солнце, новые книги и мамочкин криво сшитый халат. Сестра ушла, так и не сказав ни слова тогда, но я был – я уверен, что чувствовал это, – благодарен; её султанчики неряшливо затихли в её комнате, а я спал ночью без снов.

Теперь вокруг было что-то совсем фантастическое – за столами сидели остальные, записывая в тетради – совсем как мы с мамочкой, – вот только как мамочка за столом сидела одна, а остальные столы были заняты такими, как я. Мы были похожи на буквы, только совсем близкие по форме; девочки были как Д, с косичками или хвостиками, а мальчики подпирали щёку кулаком, похожие на У.

Я снова перевёл взгляд на тетрадь и продолжил записывать.


Картина четвёртая

Оформление меняется на тёмное, ночное.


Жань-Поль: Дома родители и сестра оглушили меня вопросами, полные радости, обнимая и целуя. Сестра и сама ходила в школу, так что по-доброму (она всегда так) смеялась, глядя на родителей, для которых это был новый мир, а я захотел сесть на кухне, чтобы всё им рассказать.

Мамочке было очень интересно, она смеялась и прижимала ладонь к своей щеке, расспрашивая меня всё дальше; папочка иногда задавал свой вопрос, но больше смотрел на мамочку, гладя её по плечу и одобрительно («о») кивая на мои замечания. Выйдя из школы, я тут же увидел мамочку, ждавшую меня возле крыльца, но не стал ничего ей рассказывать, о чём тут же ей и сказал; смеясь над её растерянным лицом, я повторил, что нужно быть дома, чтобы всё рассказать. Мамочка улыбалась и гладила мою ладонь, за которую вела к дому, но в её наполовину накрашенных глазах сквозило что-то, что я в словаре упустил.


Картина пятая

Оформление меняется на сонное, перламутровое.


Жань-Поль: А школа оказалась вполне себе; конечно, с книгами там было совсем по-другому, и я было подумал – неужели всё окажется таким некрасивым? – но потом сам же и вспомнил, что и дома только моя комната была обставлена, как я люблю; в комнате сестры, к примеру, книжные шкафы обвивали только три стены, а до потолка от них оставалось ещё настолько далеко, что все лишние вещи сами впрыскивались на эти уступы; в других комнатах я, по правде сказать, не очень смотрел по сторонам. Как-то раз (и я был тогда совсем маленьким и ещё не болел) я захотел посмотреть, что вверху; до этого, уже умея ходить, я смотрел только на свои ноги и на разные островочки пола – на зелёном можно было сидеть, как будто трава с улицы выросла дома, и это было чудесно – мамочка не пускала меня ходить во время прогулок, даже когда я мог писать – тогда это были несколько слов и всё, но я мог (а несколько слов или много – и что с того?); я садился на мягкий и высокий персиковый пол и падал вперёд, закапываясь в него, а мамочка прятала в него свежие персики, и мы с сестрой их искали (на неё я никогда не думал не смотреть – она не такая красивая, как мамочка, но всё тело у неё изгибается волнами – она тёплая и как я, только я не изгибаюсь); были островки, куда нельзя было садиться, была мамочка, один раз разозлившая себя (мы ничего не делали), – тогда мне стало очень неприятно, у неё почти ничего не было не так – даже кулон висел, не перекрутившись, а в лице всё распрямилось почти до…

Я плакал тогда почти час, и хотя всё почти сразу прошло – мамочка обнимала нас и тоже плакала – я успел запомнить, как некрасиво тогда всё стало: плюшевые персиковые мягкости схлопнулись в коричневатый картон, а сидеть стало твёрдо и неприятно; всё стало таким непогнутым и отдаляющимся, что я очень расстроился.