На клеенке у ног бабуська разложила стоптанные балетки, толстую книгу в замученной серой обложке (название и автор стерлись), а на медный двурогий подсвечник повесила бусы – карамельно-янтарные, крупные, и нитку жемчуга, умершего от старости.
Утро выдалось серое, ночью лило, сбивая листья, но автостанция жила вне времени – горелое масло, дизель, газ забивали аромат осени; резиновые сапоги, говнодавы и шпильки топтали ее, вмешивая в грязь.
– Так шо, доню, чи купуешь шо?
– Да нет, я так, смотрю… Извините…
– А-и-иди, – слитно, в одно слово, пропела бабка, – и-иди себе, донька, кудой шла, неча тут!
Платок бабуська навертела во много слоев, так, что голова казалась раздутой. Еще и плащ болоньевый на несколько свитеров натянула. И смотрит в землю. Неприятная, будто и не человек, а ветошью набитое чучело.
Леся попятилась, и ее чуть не сбили целеустремленные селяне, выбравшиеся из очередной маршрутки. Булочка, пакетик кофе, протиснуться вдоль забора – там дальше по улице позднее золото берез, румянец кленов, бывший какой-то институт и офис.
На ходу засовывая булочку в сумку, Леся обернулась.
Не было у автостанции, рядом с лотком выпечки, никакой бабуськи. Сплошным потоком шли люди.
– У тебя бывает так, чтобы ты человека увидел, а потом он – раз! – и пропал?
Юра пил чай. Втягивал в нутро, на клеточном уровне насыщался.
– Уехал? – уточнил муж.
И насупился. Мохнатый, колючий: брови, борода, шерсть из-под майки. Леся повертела в пальцах ложку.
– Нет, просто вот только что ты его видел, и вдруг не видишь, – понимаешь? Ну вот как если мы с тобой разговариваем, и вдруг я исчезаю.
– Не бывает. Я же нормальный.
Попробовала варенье (свекровь варила) из хрустальной (свекровь подарила) розетки. Горчит. И чай – горчит. И рассказала Юре про бабку.
– Показалось. За спинами не разглядела. Ерунда.
Собирая со стола, Леся согласилась с ним: показалось. Ерунда. Бывает.
Каждое утро Леся жарила Юре яичницу. Каждое утро он выползал в трусах и майке, чесал живот, скреб голову, придвигал табуретку, брал вилку по-детски в кулак.
– Нас преподша по иностранной литературе пугала, – сказала Леся, – что учителями в школу никто не возьмет.
– А взяли – сидела бы, как твоя мама, без денег, – он смотрел на сковородку, в которой скворчало, – у нее хоть огород. У нас огорода нет. Тут тебе не село.
– Ну да, – кивнула Леся, – ну, конечно. Сыром посыпать?
– Посыпь, и побольше, не жалей сыру-то.
В холодильнике на блюдце – огрызок грамм в сто, обветренный, с выступившими солеными капельками. Леся аккуратно натерла его, собрала крошки, стряхнула с ладоней в сковороду, поверх оранжевых глаз яиц.
– Ты сегодня в шесть заканчиваешь? – Юра сглотнул, кадык прошелся по колючей шее.
– Нет, Юрочка, я задержусь немного…
– Опять? Что у тебя там, любовник?
Она уронила лопатку. Промокнула кухонным полотенцем глаза.
– Да шучу, вот дура, шучу. Кому ты такая нужна? Работа вот нужна. Была бы у меня работа, я бы тоже задерживался. Больше пашешь – больше денег.
– Да, Юрочка.
Переложив яичницу на тарелку, Леся поставила перед мужем завтрак. Вчерашний пакетик чая – на две чашки. Есть еще хлеб и варенье. А масло кончилось. Юра уже вчера ругался, он бы и сейчас ругался, но – не может, занят, ест. Белок пошел пеной, схватился корочкой, и Юра хмурится.
– Мне пора, – Леся дожевала хлеб. – Я уже опаздываю.
Он не поднялся, чтобы поцеловать ее на прощанье – подбирал мякишем растекшийся желток.
Янтарь был – переваренным желтком, крохким, непрозрачным. Бабуся поставила раскладной стульчик на прежнем месте, и снова перед ней лежали балетки и книга, а с подсвечника свисали две нитки бус – жемчужная и янтарная.