Любопытно, что в 1861 году Толстой в письме к Герцену, с которым познакомился и подружился, будучи в Европе, упрекает Герцена в излишнем радикализме, хотя и говорит, что его, Толстого, понимание России схоже с пониманием Рылеева в 1825 году.

Далее следуют тексты Герцена.

«…Мы не верим, что народы не могут идти вперед, иначе как по колена в крови; мы преклоняемся с благоговением перед мучениками, но от всего сердца желаем, чтоб их не было».

«Я нисколько не боюсь слова „постепенность“, опошленного шаткостью и неверным шагом разных реформирующих властей. Постепенность так, как и непрерывность, неотъемлема всякому процессу разумения».

«Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляет вечную необходимость всякого шага вперед?»

Упоминание кнута как главного средства благодетельных перемен естественным образом приводит нас к пушкинской формуле о петровских указах, которые «писаны кнутом».

И в следующем абзаце у Эйдельмана появляется первый император.

«Сопоставляя разные формы социальных и политических переворотов, Герцен часто прибегает к „естественно-физиологическим“ сравнениям. Петр I, Конвент шагают „из первого месяца беременности в девятый“».

Петра Герцен ставит рядом со свирепым французским Конвентом, приближавшим народное счастье с помощью гильотины. Герцену, как и Эйдельману, было внятно предложенное Пушкиным определение – «революция Петра».

Разумеется, хорошо помнил Эйдельман и классическую строку Волошина: «Великий Петр был первый большевик…»

Эйдельман пишет: «Необходимость хирурга не отрицается, однако роль акушера кажется более естественной, основной.

Вот отрывки из знаменитого сопоставления „хирурга Бабефа“ (французского революционера, утопического коммуниста) и „акушера Оуэна“ (английского утописта, поборника мирных методов).

Процитировав (правда, несколько „сгущенно“, иронически) проект будущего социалистического устройства общества, составленный 1796 году Гракхом Бабефом, Герцен обращает внимание на строгую правительственную регламентацию, при помощи которой Бабеф собирался достигать общественного блага».

Далее Герцен: «Декреты, как и следует ожидать, начинаются с декрета полиции».

Для Эйдельмана это имело особый смысл, поскольку он прекрасно знал «Русскую правду» – конституцию Пестеля, по которой общественное благо достигалось строжайшей политической дисциплиной, охраняемой всемогущей секретной службой.

Перечисляя отдельные пункты программы, Герцен выделяет курсивом грозные карательные меры, причитавшиеся за неисполнение гражданами их обязанностей. Заняв около двух печатных страниц этими выдержками, Герцен заканчивает: «За этим так и ждешь „Питер в Царском Селе“, – а подписано не Петр I, а первый социалист французский Гракх Бабеф».

Для Петра понятий человеческого достоинства, как и «постепенности», не существовало. «Все <…> были равны перед его дубинкой», – писал Пушкин.

Петр, прогневавшись, избил палкой уважаемого во Франции одного из первых архитекторов Петербурга, Леблона, отчего тот, по вполне правдоподобной версии, и умер, не пережив унижения. «Птенцы гнезда Петрова» постоянные побои переживали без особых психологических страданий.

И в этой связи несомненно важно известное Эйдельману постепенное изменение в восприятии личности и деяний Петра как Пушкиным, так и Толстым – неуклонное нарастание негативных суждений. Достаточно внимательно прочитать пушкинскую «Историю Петра». Сам он говорил, что ее невозможно будет опубликовать. Николай, просмотрев после смерти Пушкина рукопись, это подтвердил. Он нашел, что в ней много «неприличных выражений», касающихся императора.