Всё, что звучало столетиями, всё то, что было прописано судьбой.

Слушать. Слышать. И отдать.

Это был гром.

Это была песня.

Это была мелодия.

Это звучало эхо Любви.

Укачало

Он лежал, нет, он скорее валялся, как выброшенная на берег моря большая рыбина. Море буянило, шумело, а он, эта почти рыбина, метр семьдесят два сантиметра, рядом почти под головой этой рыбки-человека лежал этюдник. На его лакированных боках плескалась вода, морская солёная. А лодку швыряло, трясло, и ему теперь уже ясно было, не до картинки, которую он думал, напишет и повезёт в тургеневский город, где учился и жил.

Дёрнул же его кто-то, поехали, поехали в Крым. И вот нате вам, вынь да положи его на зелёную травку, да по берёзовым рощицам, да грибы белые, да уха. Нет, прибыл. Вот тебе море, вот и рыбка, а он, мужик, который согласился взять с собой художника, да пусть, может и правда напишет этюд. Этот рыбак ему и сказал, что зыбок сегодня. Море для живописи что надо. Когда штиль…скука. Вон смотри у Айвазовского, штиль, а что штиль-пустота, вот шторм, это даа. Корабль тонет – это работа, это интересно. А сейчас, и от берега близко, а он со своим этюдником валяется на горбатых шпангоутах да, и ещё летят в его сторону золотистая тараночка и барабулька, какие-то непонятные жители моря шлёпаются куда зря, а иногда ему на небритую бороду прилуняется, блестит чешуёй эта морская мелочь…

Век бы её не видать и, когда рыбак увидел, что он непотребно валяется на дне его рыболовецкого корыта, как он, рыбак, сам величал, свой почти черноморский сейнер…Он удивился, но ничего не мог изменить- шёл клёв и какой!

Рыбки стали как бешенные лететь ему чуть ли не в раскрытый рот, которым он жадно хватал воздух, но морская болезнь не хотела покидать его почти атлетическое тело.

Солнышко уже припекало и, обливаясь потом, он пытался заговорить с рыбаком «а не пора ли вас приятели послать к ядрёной матери с вашей таранкой и вместе с вами»… Так ему уже досталось от этой рыбалки. Но рыбак, почти телепат, видимо услышал его – художника, позыв-мольбу, начал собирать удочки и всё своё рыболовецкое снаряжение. Он громко воскликнул как-то торжественно как на параде на Красной площади.

– Всё товарищи, клёва нет. Клёв ушёл.

Стал доставать якорь и, не обращая внимание на валявшегося на дне лодки почти ещё человека, на котором лежали рыбки, не уснули и он, художник не обращал на них никакого внимания если бы они, эти ещё не заснувшие навсегда жители моря, попали к нему в рот или на лицо, он бы не мог уже и дунуть на них не то, чтобы ругнуться и послать её, эту рыбёшку куда подальше, или папе – морскому царю-Батюшке.

Лодка их, маленький «тузик», уже не на шутку стал демонстрировать свои способности на крен и деферент.

Снял с якоря, её дёргало, она стала помахивать своими бортами, и, казалось рыбак испытывает своё плав средство, на непотопляемость – хлебнула сначала левым бортом, потом правый, хватанул гребень волны, да так, что рыбка размером один метр и семьдесят два сантиметра, с этюдником, имея высшее образование и почти красный диплом, начала плевать, – грудной кашель и нечленораздельная, тирада непедагогического качества, с бульбами из его святых незнающих совсем уж бранных слов, вырывалась, из его казалось, угасающей груди.

Потом только рыбак понял, что это уже не «зыбок», а пошла низовка, ветерок, которого нет, а волны и гребешки с белыми барашками оживляли колорит этому забрызганному пеной морскою в вперемешку с таранкой, барабулькой и морской тиной, которая была на днище, но почему-то не снаружи, а уже на ногах и лице рыбки – человека.