Они, дед и это существо среднего рода, стояли по стойке смирно, стояли близко, нос к носу, как обезьяна и лев перед смертельным прыжком, -последним, – жить или не жить.

Кому и как.

… Когда змей Горыныч готовился к смертельной схватке, он запускал – свою огненную машину – пламя из пасти…всё живое уносилось ветром гонимое, – куда глаза глядят.

Один только Георгий Победоносец, смелый и теперь в глазах человечества святая душа. Он не испугался и Его глаза, ясного сокола, рассмотрели, что не пламя у него, врага людей, а просто раздвоенный язык как жало и он им этим огненным языком, крутит, так быстро как игла швейной машинки, и, страх помогает, и видят, все в этом чуде пламя огнемётной пушки.

Спустя много лет Ангелы Хранители донесли до сознания людей земных эту страшную тайну.

Но в нашей беседе, почти дипломатов, не было огня и дымом не пахло.

Этот дальний родственник, унаследовал ржавчину красоты у своей бабушки – Ягули. Характер – скунса в опасности. А речь, манеру беседы дипломата, скопировал…у Змея Гаврилыча, дядя, родственник по крови.

И так беседа.

Не открывая пасти, ой не так, рот у него таки имелся. Он был, был на замке.

И, и, зашипело оно, засвистело яко Соловей разбойник. Огонь, правда, не полыхал, но свист был и, и даже по тональности и колориту аккордов оччень напоминал соловья разбойника. Он не страшил деда. Потом дух из него вышел и свист перешел на шёпот и скрип телеги, оно пыталось, что – то говорить. Из всей тирады пяти минутной, было только несколько слов напоминавших речь людскую, человеческую, маашина, меешшаала, спилилиии. Потом он весь съёжился, закукожился, из его, надутого остался скелет, обтянутый кожей. Как мумия в Пушкинском музее в зале египетском. Оно еле держалось на ногах, покачивалось, пошло к калитке. Держался дрожащей рукой, рука таки была, а не лапа с когтями, подержался и, шатаясь, пополз к себе во двор.

… Шли дни. И дед подался к своему товарищу и другу.

Так трудно было только тем, кто понимал, что такое дорога на Голгофу.

Дерево стояло как богатырь с ампутированными руками. На зелёной поляночке – лужайке не было кур со своим петухом-павлином. И только грохот снова, как и раньше было.

У него, этого чудища, на заборе висел лист старого кровельного железа, и, когда кто-нибудь приближался и мимо проходил по дороге, мимо его калитки, он швырял камень и грохот отпугивал прохожих. И, аккомпонимент – свист, скрежет Соловья разбойника…

Оказалось, у него в горле было отверстие, он закрывал его пальцем, затыкал как пробоину от пули в бочке вина… и свистел, пугая прохожих. Без особой нужды туда, в ту сторону никто и не ходил. Он жил один. Нет семьи. Нет детей, и он никогда никому не говорил и не знал что такое Любовь.

Это уже страшно.

А дальше конец улицы, три дома и поле, дорога в горы и тропка к речке. Оно, это чудище наслаждалось этим испугом. Оно радовалось своей участи быть пугалом – огородным чучелом.

Ржавчина злости глодала ему то место, где бывает у людей сердце и его человеческую суть – затягивал водоворот вулкана с кипящей смолой, который уходил в Чрево Земное … поближе к Магме всё, – всю злобу и его самого.

Дед увидел, и смолу, кипящую у ног проклятого людьми, оставленного Богом, бывшего когда – то человеком. Увидел и то, что ждёт его, Там. На Суде. Дед проявлял склады своей памяти и находил, видел то, что хотел найти. И, только подумав, долго и мучительно вывел в сознании мысль, вопрос, кто же ты был в прошлых жизнях? Что же ты натворил тогда? А сейчас?

Сейчас, Квазиморда, – пугало каменное, на соборе Парижской Богоматери?!