из мира службы, от долга по присяге к долгу свободной деятельности.

Вдруг на спуске взгляд зацепился за осиновую рощицу, из-за которой выглядывал серый от ряби пруд. Вот она, вотчина в один двор! Узнал, хотя мгновенье назад не мог вспомнить подъездной дороги. Просёлок огибал рощицу и заросший пруд, и открывалась усадьба, обнесённая завалившимся местами тыном. За распахнутыми створками ворот приготовилась сползти по склону в пруд большая изба, крытая тёсом. По голому кругу двора – хоровод избушек и хозяйственных строений под соломенными крышами. Мужики и бабы, ребятишки теснятся под крыльцом. В одну горсть барина поместятся. Над ними, между столбами жалкого портика, узнаётся грузным телом, крупным лицом сестра Антонина в грубом платке. Выбравшись из коляски, загулявшийся по Европам хозяин торопливо откупается от крестьян мелкой медью из кармана, оставляет на них коней и ямщика и понимается по шатким ступеням. Антонина, ростом не обиженная, мочит слезами сюртук на груди брата. Он ведёт сестру в дом под локоток, удивляясь её проницательности: «Ты как узнала, что сегодня приеду?» – «Сердцем почуяла, Андрюша».

В родовом гнезде пахнет протопленными печами, сыростью мытых полов, жарким самоваром и сухими травами, развешенными по комнатам. Мерцает лампада перед божницей. Шуршат тараканы. Утерев слёзы ладонью, сестра тут же приняла деловой вид, захлопотала без суеты, толково отдавая распоряжение сенной девке и, высовываясь за входную дверь, зычным голосом – людям. Удивительно, всё исполнялось. Видно было, Антонина здесь и барыня, и крестьянка, и кухарка, и ключница, и ходатай по собственным делам, и ещё управительница «имением». На ней запашка, оброк, бездельные мужики, частенько под хмельком, ревизские сказки. Всё на ней.


Дорога утомила Андрея. Но брат и сестра не расходились на ночлег до вторых петухов. Самовар давно остыл. Заскучали недопитые стаканы толстого синего стекла. Обиженно надулись на подоконниках старинные штофы с наливками домашнего изготовления. Старшие из детей однодворца Бориса, Иванова сына, всё говорили и наговориться не могли. Андрей поведал о своих подвигах на полях Европы, о том, как фамилию Корин от самого царя получил, о житье-бытье в оккупированном Париже. Рассказал о встрече братьев в Сиверском городке и пророчестве маркитантки и показал свою четверть серебряного блюдца с буквой А. Живы ли младшие, не знает. В Европе не встречались, даже вестей по оказии штабс-капитан от своих не получал. Когда наступила пауза, Антонина с живостью изложила своё, что вертелось у неё на языке:

– Верно, о младшеньких сказать нечего, а Игнатий наш жив. Только послушай братец! Появился здесь прошлой весной человечек, невиданный в наших краях. Иудей! Вот тебе крест! Сунул мне тяжеленный сундучок. От пана Игна…цы, говорит. Да, так и сказал, от пана Игнацы. Больше ничего добавить не пожелал, как я к нему, Иуде (прости, Господи!) не льстилась.

С этими словами Антонина вновь перекрестилась.

– Странно, – отозвался Андрей. – Чего это с ним приключилось? Игнацы! А что в бауле?

– Да вроде… Глянь-ка сам.

Старшая из детей Борисовых тяжело поднялась из-за стола, подошла к угловому сундуку, обитому медными полосами, скоро нашла ключ в связке на поясе. Извлекать баул позвала брата. Тот, раскрыв обтянутый кожей дорожный сундучок, решился дара речи. Наконец выдохнул:

– Да тут… Мы миллионщики!

Гостинец Игнатия оказался грудой наполеондоров. Тысяч на тринадцать рублей, подсчитал отставной штабс-капитан, разложив золотые кружочки в столбики на освобождённой от посуды столешнице. Затем старшие Борисовичи, отправив деньги обратно в баул, а тот – на дно сундука, уставились друг на друга. Первой заговорила Антонина: