На гражданской панихиде в душной комнате собралось совсем немного людей. Середина августа, это понятно. Священника не пригласили. Те, что пришли, сидели с красным лицом и обмахивались распечатанной фотографией Джорджетты, которую им вручали при входе, – это была идея отца.
После коротких аплодисментов я повернулся и пошел за гробом. Мы вышли из темной комнаты в свет двора, и, когда я переступил порог, мне показалось, что я ослеп. В просвете двери я увидел силуэт, словно вырезанный лучами солнца. Это был Костантино. Он стоял, наклонив голову и широко расставив ноги.
Когда я подошел, он заплакал. Я не плакал. На мне были черные очки, какие носят актеры. Мы обнялись. Гроб отправился в крематорий, а мы остались стоять там, где стояли.
Мы шли по улице, нещадно палило солнце. Я никогда не видел Константино в форме. В ней он казался выше, грудь расправилась. Ему дали увольнительную на день, и он взял билет на ночной поезд. Его шея вспотела. Мы сели на бортик фонтана, воды в нем не было. Вокруг статуи тянулись предупредительные ленты. Я рассказал, как все произошло. «На вид ты спокоен», – заметил он. Так оно и было. Я озирался по сторонам сквозь темные стекла и ничего не видел. Мне было плевать, что происходит вокруг. «Как сам?» – спросил я. Он признался, что сначала пришлось нелегко, дедовщину еще никто не отменял, а в армии полно фанатиков.
– Эти уроды отняли у тебя год жизни.
– Все равно я доволен, что пошел.
– Ты изменился.
Он улыбнулся:
– А тебя отмазали.
Я рассказал ему про тестикулярный перекрут, про то, что одно яичко иногда выходит из мошонки.
– Вечно к тебе цепляется всякая дрянь.
– Зато в ушах больше не звенит.
Потом заговорил про рабочего с перфоратором, рассказал про то, как он вскрыл дверь, как я нашел тело. И про то, что сразу вслед за этим на меня обрушилась тишина. Я все еще не выплакал свое горе и понял, что дрожу. Так мы и сидели у фонтана, ничего не делая. Я был босиком, он – в солдатских ботинках. Костантино обливался потом, но и не думал расстегнуть хоть одну пуговицу. Мы перешли площадь, купили холодного пива и вернулись к фонтану. Я сказал, что потерял интерес к жизни и готов стать хоть бродягой, скитаться по миру босиком, как тот немецкий парень у замка Святого Ангела. Он тоже сказал, что не хочет возвращаться домой. Там, где он служил, росли яблоневые сады и повсюду витал запах яблок. Его так и подмывало присоединиться к тем, кто их собирал, уснуть в шалаше с другими парнями, жить одним днем. Я вернулся в бар, купил бутылку виски. Солнце вовсю палило, и бритая голова Костантино блестела, пот тек и тек по вискам. Я приложился к бутылке, намереваясь напиться в память о матери. Костантино пытался меня образумить. Я развалился на земле и изображал, что плыву.
– Пойдем на море.
У него еще было несколько часов. Мы взгромоздились на скутер, притормозили у подъезда. Он забежал домой и вернулся через несколько минут в синей футболке и с большим рюкзаком за спиной.
Я потерял ботинки, рубашка была обвязана вокруг талии, на голой груди развевался галстук. Из-за жары улица казалась голой пустыней, в которой не было ни души: параллельная реальность, да и только. Цикады гудели, точно самолеты, идущие на посадку. Я ехал куда глаза глядят, точно бедуин в пустыне, вел как попало, несся, не чувствуя ног, касаясь голыми ступнями раскаленного асфальта. Мы несколько раз чуть не упали. Костантино закричал: «Какого черта ты творишь!» – а потом рассмеялся, и мы снова мчались вперед, как две цикады, а мотор пел свою песню под нашими задницами.
Мы выехали на пляж там, где кончались сосны, и сразу же полезли в море. Я качался на волнах вверх-вниз, точно подстреленный. Костантино плавал гораздо лучше меня. Он сразу заплыл далеко, его руки, которыми он зачерпывал в гребке воду, виднелись где-то у горизонта.