Помню, как однажды, после рождественского ужина, дядя положил тяжелую ладонь на мою детскую голову. То был единственный раз, когда он проявил какие-то чувства по отношению к своему племяннику. Мама его обожала, что вызывало во мне чувство робкого почтения и глухой ревности. У отца тоже когда-то был брат, но он давно умер. Была еще сестра, тетя Эуджения. У нее были короткие волосы с проседью, одевалась она как мужчина, была замужем, но детей не имела. Наша семья сплошь состояла из строгих и довольно странных взрослых и бесчисленных стариков. Я был единственным ребенком, и взрослые поглядывали на меня с опаской, точно на какое-то насекомое из романов Кафки, которое может вдруг разрастись до невиданных размеров и проглотить их. Мне дарили ненужные, грустные подарки вроде домино или зонтиков.

Как-то раз дядя Дзено принес мне мозаику из камешков. В приступе тоски и одиночества я схватил тяжеленную коробку и вышвырнул из окна. Сквозь щели жалюзи я наблюдал ее полет. Коробка упала, раскрылась, мозаика разлетелась по двору. Затем я увидел консьержа, который стоял у клумбы и, задрав голову, пытался разглядеть того, кто выкинул коробку. Я тут же отпрянул. В то время я подумывал покончить с собой. В детстве мне часто приходила в голову мысль о самоубийстве. Для меня этот полет был своего рода репетицией. Раздался звонок в дверь.

На пороге стоял сын консьержа. Из-за развалившейся коробки выглядывало его квадратное застывшее лицо.

– Папа сказал, что это выпало из вашего окна.

За его спиной виднелась пустая шахта: лифта не было. Значит, Костантино поднялся пешком. Он тяжело дышал. По тому, как он смотрел на меня, было видно, что поручение отца для него – повод для гордости. Должно быть, он был ответственным и смышленым ребенком. Опущенные плечи, упругие ягодицы, пыльные ботинки. Маленький консьерж, да и только. Я же – тощий, привередливый в еде (я всегда выплевывал жир и резал мясо на малюсенькие кусочки) – стоял перед ним как бесплотный призрак. Этот мальчик был бесконечно далек от меня и совершенно непривлекателен. Словно высеченный из грубого и тяжелого материала, он глубоко и неровно дышал и казался огромной жабой. Его манило пространство за дверью – я перехватил взгляд, устремленный в темный квадрат за моим плечом, и увидел, как он покраснел. Я мог бы потащить его на кухню, налить молока. Все-таки он тоже ребенок, самый настоящий, пусть даже такой неинтересный и скучный. В тот серый, безрадостный день его появление стало для меня единственным ярким пятном. Можно было дать ему одного из моих солдатиков и начисто разбить его, заколоть штыком, отмутузить как следует. Я смотрел, как он прижимает к груди коробку с мозаикой, которую собрал для меня во дворе. Точно сокровище какое-то.

– Она не упала, я сам ее выбросил.

Его лицо исказилось недоумением.

– Зачем?

Я прикрыл дверь, давая понять, что ему пора уходить.

– Она мне не нужна. Негде хранить. Если хочешь, оставь себе.

Казалось, он вот-вот расплачется от отчаяния или закричит от радости. Передо мной вдруг раскрылось бескрайнее море его души, но дверь тут же захлопнулась, и он снова стал сдержанным и покорным. «Спасибо, – сказал он. – Если передумаешь, я тут же ее верну». Он поскользнулся на ступенях в тот самый миг, когда я представлял, как подбегаю и даю ему пинка под зад, так что мне показалось, что я и в самом деле его пнул.

– Почему ты не вызовешь лифт?

Он покачал головой и исчез в тусклом свете лестничного пролета. «Спаси меня!» – хотелось мне крикнуть ему вслед.


Когда я возвращался с уроков музыки, я больше не позволял домработнице держать меня за руку, но все равно мне приходилось идти впереди, и моя спина горела под пристальным взглядом ничтожной надзирательницы, следовавшей за мной по пятам. В тот день я застыл у прутьев грязной от придорожной пыли и налипших листьев решетки. Полуподвальный этаж, близость к темным вентиляционным оконцам подвала и складу копировального магазина ужасали меня до дрожи. Там не переводились мыши, а консьерж расставлял мышеловки и находил в них обезглавленные тельца.