– А мне как без него на том свете? А ему как без меня на этом оставаться? Сколько вместе прожили.
Тут смерть смеется, даже всхлипывает от удовольствия, но беззлобно:
«Вот о чем думаешь! Тебе какая забота – лежи в могиле, отдыхай. Обойдутся и без тебя, ничего. От больной-то, от старой, какая радость? Что от тебя, кроме помехи? Пустяки все это!»
Слышно, как в кабинете кукушка кукует четыре раза. За окном, пожалуй, светло, но закрыто окно тяжелыми шторами.
– Ох, смерть моя, – стонет Аглая Дмитриевна.
– Подушечку поправить надо, – говорит сиделка. – Все сбилось.
Поправляет подушки и опять садится дремать в кресле у постели.
Проник свет в подвал. Крысенята разбрелись по закоулкам. Задремала и старая раненая крыса. Кошка на окне лениво ловит большую сонную муху. Поприжмет и оставит; та опять ползет. Время летнее – уже совсем светло.
Видит Танюша под утро третий сон; и опять Стольников, веселый, довольный, смеется.
– В отпуск? Надолго?
Стольников радостно отвечает:
– Теперь уж навсегда!
– Как навсегда? Почему?
Стольников протягивает руку, длинную и плоскую, как доска; на ладони красным написано: «Бессрочный отпуск».
И вдруг Танюше страшно: почему «бессрочный»? А недавно писал, что скоро повидаться не придется, так как от командировки отказался. «Сейчас уехать с фронта нельзя, да и не хочется; время не такое».
Стольников вытирает руку платком; теперь рука маленькая, а красное сошло на платок. Танюша просыпается: какой странный сон!
Только шесть часов. Танюша закинула руки и заснула снова. Полоса света через скважину в шторах пересекла яркой лентой белую простыню и столбиком стала на стене над постелью. Отбился волос и лежит на подушке отдельно. На правом плече Танюши, пониже ключицы, маленькое родимое пятно. И ровно, от дыханья девушки, приподымается простыня.
Пятая карта
Стольников нащупал ногой выбитые в земле ступени и спустился в общую офицерскую землянку под легким блиндажом. Внутри было душно и накурено. На ближней лавке доктор играл в шахматы с молодым прапорщиком. У стола группа офицеров продолжала игру, начавшуюся еще после обеда. Стольников подошел к столу и втиснулся между играющими.
– Ты два раза должен пропустить, Саша. Ты играть будешь?
– Буду. Знаю.
Когда круг стал подходить к нему, он, потрогав в кармане бумажки, сказал:
– Все остатки. Сколько тут?
– Вам сто тридцать, с картой.
– Дайте.
Глаза играющих, как по команде, переходили от карты банкомета к карте Стольникова, который сказал:
– Ну-ну, дайте карточку.
– Вам жир, нам… тоже жир. Два очка.
– Три, – сказал Стольников и протянул руку к ставке.
Карты перешли к следующему.
Война прекратилась. Вообще исчезло все, кроме поверхности стола, переходящих из рук в руки денег, трепаной «колбасы» карт. Никогда Стольников не был студентом, не танцевал на вечере Танюши, не превращался из свежего офицерика в боевого капитана с Георгием, не был вчера в опере и не вернется в тыл. Табачная завеса отрезала мир. Закурил и он.
– Твой, Саша, банк.
– Ну вот вам, ставлю весь выигрыш. Для начала… девятка. Не снимаю. Вам тройка, мне – опять девять. В банке триста шестьдесят. Тебе – половина, вам сто; тебе, Игнатов, остатки? Эх, надо бы еще раз девятку… Ваша… нате, берите.
Стольников передал «машинку», сделанную из гильзовой коробки «Катыка». Играли десять человек, теперь придется ждать. Глаза всех перешли на руки его соседа слева. Уши слышали:
– Чистый жир… вот черт! По шести? – Нет, у нас только по семи. Снимаю половину. Куда ты зарываешься! То есть ни разу третьей карты! – У меня и второй не было… Надо переломить счастье.
Ломали счастье, бранили «гнилую талию», пробовали пропустить два банка, рассовывали бумажки по карманам френча (на крайний случай). Приходила четвертая карта – и человек возвышался, делался добрее, лучше, соглашался дать карту на запись. Затем в три больших понта его деньги утекли, и он нервно щупал отложенную «на крайний случай» бумажку.