Божьих заповедей – десять.

Материнских – вся жизнь.

Моё мировоззрение – мой панцирь.

Я его отрастила, как песню.

Я его обточила до призм,

до космических, звёздных субстанций!


Мамочка, мамулечка. Я за него держусь.

Я – над бездной. (О, не сорваться б!)

А руки соскальзывают. Ветер пронизывает. Хруст


слышится пальцев. Захожусь, словно в бешенном танце.

Не отрекусь! Всё равно не прогнусь! И не сдамся!

Ни власти. Ни горю. Ни бедам. Ни улице!

«Глагол с глаголом – кричу – не рифмуется!

Участие в конкурсах – преступление!

Не надо медалей. Ни грантов. Ни премии!»

Моё убеждение. Мировоззрение

превыше всего. Не уйти. Не укрыться.

Не выскрести мне из себя, словно принцип.

Оно приросло, словно к коже рубаха.

Я слышу, хотя я оглохла до Баха.

Я вижу, ослепнув почти до Бочелли.

И не отрекусь на кострах. На расстреле.


Родная моя! Моя лучшая в мире,

не бойся, о, мама, мне ноша – не гири!

Не тяжесть земная! Не камень. Не плаха.

Воззренье, как миросозренье. Паренье.

Как миродарьенье, как миротеченье.

И денно, и нощно моё продолженье.

Свеченье. Сраженье. И смерть и рожденье!

Спасенье!


***

Эта песня тебе, моя дочь! О тебе. И огромной

материнской любви, что размером с безудержный космос.

Наставленье бы дать! Оберег бы сплести. Так бездомно

без твоей мне поддержки. Скажи, отрастила ли косы

ты, как я, что до пояса? Как я хочу, чтоб бесслёзно

прожила свою жизнь ты. Мужчины – они так несносны.

Я-то знаю, как счастье становится зверем с когтями.

И предательство знаю, и отблеск его смертоносный.

Я сама так бродила дорогой, тропою, путями.

Нет, такого рецепта, чтоб не ошибаться. Соломки

подстелить, но, увы, от соломки-то легче не станет,

от перинки, матраса. А панцирь в душе слишком ломкий.

У меня бьётся пульс по тебе, как лягушка в сметане.

Это лучшее время, когда ты была здесь, под сердцем,

это лучшее время, когда ощущаются марсы.

Марсианский ребёнок мой! Ты галактических терций.

Не сдавайся!

Никогда. Ни за что. И по-царски взирай на мытарства.

Я сегодня твои сарафанчики, юбки и книжки

разбирала в шкафу. О, какой он большой и скрипучий.

Мои пальцы касались, как будто кожи подмышек,

молоко в них и пряжа льняная! И творог сыпучий.

И веление щучье. И сказка. Емеля-дурило.

Сколько я пролила по тебе этих слёз крокодильих.

А точней по себе. Оттого, что ты не понимала,

как опасны плохие компании, юноши-лалы.

Говорят об одном, ну а сами-то, сами-то… «Нет же!» –

я кричала тебе. Я просила. Но, видимо, мало

у меня было слов. Только сердце одно дребезжало,

рассыпаясь в одну невозможную, терпкую нежность.

Помни! Я тебя жду каждый день. Каждый век. И столетье.

Динозавром планеты. Кометой Галлея. Когда вдруг

станет трудно дышать, заколеблются стороны света,

буду я этой кромкой,

к тебе простираясь из радуг.


***

Лоле Льдовой

Всякое лыко в строку – бери, люби.

Лыко – оно, как шёлк дерева разных пород.

Мякоть его из ложбин, лип и тугих рябин,

лыком мой пахнет мир: город, метро, завод.

Каждое лыко в строку – горы, поляны, лес,

кнопочный телефон, сенсорный телефон.

Быть бы такой всегда: шёлк, добродушие, лесть.

ласковую ладонь, чтоб на любую жесть,

чтобы любой охламон, словно бы Купидон.

В каждую мне строку – лыко. И в звёздный ряд

вплавленное зерно. Мёртвые не прорастут

строки! Когда болят,

строки, как виноград

веной идут стихи, словно бы самосуд.

То и гляди: рванут!

Лыко, что тот тротил,

мощность и плотность, состав: выдернет потроха!

Кто же тебя любил, девочка, кто любил?

Тельцем скукоженным ты – лыковая уха,

каждое лыко в строку, лыка теперь вороха…

Нынче Москва тиха.

Питер в дождях-слезах.

Как же так? Тельцем – швах

да с гильотин и плах.

Если же выбирать между двух городов,