цветок репейника.

Прелестная наша Лиза и так, и этак пыталась что-нибудь разузнать про

молодого человека (а теперь, заодно, и про дом с нескрипучими дверными

петлями; было очень любопытно) и, однажды, даже попробовала что-нибудь

рассмотреть, аж с другой стороны Чернавки, потому что огороды выходили, как

я уже сказал, к самой реке; но это было далеко и, пожалуй, ей помогло бы sköne

Ocke, чудесное стекло, элегантная подзорная трубка, которую за Tre Zecchini

продал влюблённому в искусственную куклу студиозусу Натанаэлю господин

Коппелиус – известный оптикус, механикус и продавец барометров, и она

увидела бы и господина с зонтиком, сидящего на веранде в плетёном кресле, за

плетёным же, из лозы столом и разглядывающего через лупу гербарий из

лекарственных цветков, и молодого человека с удочкой, сидящего под большим

ивовым кустом…

Но, такого персонажа (механикуса Коппелиуса) в нашей драме нет, да и

время ещё, пока, не совпало, не состыковалось: тогда, когда молодой человек

сидел с удочкой – внучки не было на другой стороне Чернавки, а тогда, когда

внучка пыталась что-нибудь рассмотреть с другой стороны Чернавки -

господин Кабальеро не рассматривал через лупу гербарии… да что там

говорить… о времени – особый разговор.

Есть ли такой писатель или поэт, который хоть пару мудрых слов не

посвятил феномену времени. Я, конечно, как и все, не обойду его (время)

молчанием… мало того, господин Время в нашей драме достаточно

невторостепенный персонаж.

8

А сирень, между тем, цвела, сирень сводила с ума, сирень струила запахи и

испускала флюиды, и чего только она не испускала и не струила, чтоб разбудить

любовные фантазии и довести их до умопомрачения.

И доводила.

Надышавшись сиренью, внучка впадала в неистовое любовное томление, и

ночью ей снились живые сны. Смятенная, сначала она не могла никак заснуть,

переворачивалась с боку на бок, раскидывалась на хрустящих накрахмаленных

простынях, комкала подушку, трогала себя… а потом засыпала… и оказывалась

на известной скамейке под кустом сирени. Куст дышал в самое ухо, клал свою

бессовестную руку на оголённую грудь, гладил её и добирался туда… и тогда:

поднимался занавес и приоткрывались покровы – розовые, как вечерняя Заря,

которую дарил Изиде Озирис, когда она, обожаемая, отходила ко сну, ожидая

сладкой ночи, когда её пышущее жаром (не путать с повседневным

словосочетанием «пышущее здоровьем» – это несколько и даже совсем другое),

пышущее жаром тело ждало любви и ласк, а ночные фиалки вокруг,

обнажившись, источали аромат, который был, как отрава, и у настоящих

кавалеров от этого кружилась голова, и они роняли лепестки и мечтали о

несбыточном.

– Ты, моя прелесть, – шептал сиреневый куст, – ты моя ласковая…

И у ласковой внучки не было сил остановиться. Желание жгло, пронзало, да

что там говорить… Оле-ой! Оле-ай! Оле-э!.. она была готова на всё… и тогда

падал, ах! падал… почему? занавес, и смыкались, смыкались ах! покровы,

белоснежные, как утренняя Заря, которую дарил Изиде Озирис, когда она,

обожаемая, ещё только просыпалась от любвеобильной ночи, когда туман ещё

стелился над горячим телом земли, а роса ещё сверкала на её острых ресницах.

Внучка открывала глаза и возвращалась в явь. Вчера он снова не посмотрел

на неё, снова прошёл мимо: «… ах! бабушка!»

– Что, милая? (так говорили все бабушки на свете: в сказках и романах, в

рассказах и эпопеях).

– Ах, бабушка! Ах!

– Моё дитя, ты влюблена! – (Это тоже какая-то неприпоминаемая классика).

– Ах, да… не знаю…

– В чём же дело?

– …не знаю!.. Он меня не видит…

– Что?

– Не замечает!

– Ах! Не замечает! Дитя моё!

И вот сидят бабушка и внучка за большим круглым столом. Вечер. В