Мама решила, что она, наверно, очень одинока, и оказалась права. Грегори держал ее около себя как домашнюю собачку, потому что она была очень красивая, и, кроме того, иногда использовал в качестве модели. Но помощницей в его бизнесе она, конечно, не была. Ее мнение ни по какому вопросу его не интересовало.
И на свои званые вечера никогда он ее не допускал, не брал в поездки, театры, рестораны или в гости к знакомым, никогда не представлял своим знаменитым друзьям.
С 1927 по 1933 год Мерили Кемп написала мне семьдесят восемь писем. Я могу их пересчитать, потому что все их сохранил, они теперь хранятся в футляре, в кожаном переплете ручной работы в моей библиотеке. И переплет и футляр – подарок покойной Эдит на десятую годовщину нашей свадьбы. Миссис Берман раскопала письма, как и все прочее, к чему я эмоционально привязан, – кроме ключей от картофельного амбара.
Все эти письма она прочла, даже не спросив, считаю ли я их сугубо личными. А потом сказала, и в голосе ее впервые прозвучали нотки благоговения:
– Любое письмо этой женщины говорит гораздо больше удивительного о жизни, чем все картины в вашем доме. Целая история униженной и оскорбленной женщины, которая начинает понимать, что она замечательная писательница, – пишет она действительно замечательно. Надеюсь, вы это понимаете.
– Понимаю, – ответил я. Безусловно, это правда: каждое письмо глубже, выразительнее, увереннее, с большим чувством собственного достоинства, чем предыдущее.
– Какое у нее было образование? – спросила миссис Берман.
– Один год средней школы.
Миссис Берман недоверчиво покачала головой.
– Насыщенный, видно, был год! – сказала она.
Я же со своей стороны посылал ей главным образом свои рисунки, надеясь, что Мерили показывает их Дэну Грегори, и сопровождал их короткими записками.
Когда я сообщил о смерти мамы от столбняка, которым мы обязаны консервной фабрике, письма Мерили стали почти материнскими, хотя она всего на девять лет старше меня. И первое такое письмо пришло не из Нью-Йорка, а из Швейцарии, куда, писала Мерили, она отправилась кататься на лыжах.
Правду я узнал только после войны, когда побывал у нее во дворце во Флоренции: Дэн Грегори отправил ее в Швейцарию в клинику избавиться от плода, который она носила.
– Я должна быть благодарна Дэну за это, – сказала она мне во Флоренции. – Именно тогда я и увлеклась иностранными языками.
И рассмеялась.
Сию минуту миссис Берман сообщила мне, что кухарка сделала не один аборт, как Мерили, а три, и не в Швейцарии, а в Саутхемптоне, прямо в кабинете врача. Фу, какую это наводит на меня тоску, а впрочем, почти все в теперешней жизни наводит на меня тоску.
Я не спросил, когда между абортами кухарка целых девять месяцев вынашивала Селесту. Меня это не интересовало, но миссис Берман тем не менее меня проинформировала:
– Два аборта до Селесты и один после.
– Кухарка сама вам это сказала? – спросил я.
– Нет, Селеста, – ответила она. – Говорит, что мать хочет перевязать трубы.
– Чрезвычайно рад все это узнать, – заметил я, – на всякий пожарный случай.
Настоящее, как разъярившийся фокстерьер, тяпает меня за колени, однако я снова возвращаюсь к прошлому.
Мама умерла, считая, что я стал протеже Дэна Грегори, хотя на самом деле он мне и словечка не написал. До того как заболеть, она все надеялась, что «Грегорян» отправит меня в школу живописи, а потом, когда я стану постарше, этот же «Грегорян» уговорит какой-нибудь журнал взять меня иллюстратором, введет в круг своих богатых друзей, и они мне объяснят, как разбогатеть, вкладывая деньги, заработанные живописью, в биржевые акции. В 1928 году акции вроде бы все поднимались и поднимались вверх, ну совсем как сейчас! Ха-ха!