– Ты так говоришь, будто бы она тебе не нравится.

Сказавши это вслух, я молча произнес: «Она-то к своим ногам относится хозяйски, а вот я к её ногам – с упоением!».

– Нравится так да, да вот куда нам, простым смертным, до таких. – Бельчагин вздохнул и изобразил лицом презрение, мол, не нужны мне, молодому Бельчагину тридцатилетние Ларисы. – Пойдем, там все уже собрались.

Мы вошли. Черноусый охранник отвлекся от газеты, но услышав от Бельчагина знакомое «Мы ко Льву Снислаичу», вернулся к ней вновь. Бельчагин шел впереди, я чуть поодаль. Расстегнул куртку, руки в карманах, под правой – черный нож. Судьба благоволит мне? Не знаю. Мы с Бельчагиным обошли многие кучки школьников, как я понял, у них перемена, и пошли к восьмому кабинету, Бельчагин шел уверенно-бодро, я – настороженно. Прошли мимо шестиклашек – они сговорились, чтобы один толкнул второго, дабы второй якобы случайно, в падении, потрогал какую-то девочку за грудь. Рядом с нами прошел Стайничек, он ободряюще улыбнулся шестиклашкам, и те расценили улыбку солидного учителя, как повод к незамедлительному действию. Мы с Бельчагиным сказали басовитое «Здрасьте!» Стайничеку, тот отмахнулся, так как не любил глупых формальностей, и стал шагать рядом с нами. Лишь у самой двери восьмого кабинета мы с Бельчагиным поняли, что Стайничеку тоже нужно туда.

– Опять кружок? – спросил он у нас.

– Ага, – ответил Бельчагин.

Я что-то буркнул.

Стайничек обратил на меня свой дружеский взгляд. Ныне завуч, он меня помнил, он преподавал моему классу биологию, плюс еще географию, когда Жанна Александровна уходила рожать. Вдруг я вспомнил собственную реплику, когда-то сказанную Стайничеку.

– Талант должен быть выше морали. Нужно вознестись к цветному небу или спуститься в ад из мусора, если талант того потребует.

Стайничек в моих успехах никогда не сомневался. Он смотрел снисходительно на Жанну Александровну, которая тогда стояла рядом, и снисходительность эта, принимаемая женскими глазами, как только я сейчас понял, адресовывалась все же мне.

Шесть лет прошло… А у меня до сих пор ощущение такое, будто б это было лет сто назад.

– Ну, господа мои хорошие, – обратился к нам Стайничек, – я долго вам мешать не буду.

Он вошел, без стука, в кабинет. Мы с Бельчагиным остались возле двери.

– У тебя нет сердца, зато есть лишняя хромосома! – крикнула какая-та девчонка в коридоре. Мы с Бельчагиным на нее взглянули – она была рослая, красивая, явно старшеклассница. Юнака, которому она отводила сей нелестный комплимент, видно не было, но это и хорошо, я в это время думал, исполнилось ли ей восемнадцать, или она, как обычно, просто старше нужного выглядит.

– Ну, Марииин… – а дальше неразборчиво-самооправдательное бормотание от оскорбленного юнака. Уже хорошо, подумал я, – ее зовут Мариной.

В это время дверь восьмого кабинета открылась, задев меня по плечу, – показался Кривко-Гапонов, наш, так скажем, коллега по «кружку». Он повращал глазами, указывая куда-то вглубь кабинета, и сказал:

– Заходите. Это надолго.

Я сразу понял, что под этим «надолго» Гапонов – я буду сокращать его двойную фамилию – имел в виду философский диспут Стайничека и Ляндиниса, разверзавшийся Везувием посредь намыленной доски.

– …возможно, искусство – лишь обманчивая даль от биологии. Сексуальный, то есть движущий аспект искусства, незримо, а порой и зримо присутствует в работах, сотворенных искренне. Признанный ум или талант дает право высказывать то, что в устах недалеких или непризнанных прозвучит лишь очередной глупостью. Старость отходит от бескомпромиссной молодости в сторону понятийности и смирения. Молодость глупа в своих порывах, но безошибочна в миропознании. Молодости проще откопать «первичную логику вещей» в общественных и предрассудочных нагромождениях. И молодежная ненависть к существующему не более чем ненависть к неправильному, появляющаяся у молодости в отсутствие выработанных годами жизни смирения и понятийности пожилых.