Соль-диез-си. Фа-диез-ми.
Откройте, пожалуйста, ну не надо так, откройте!
Соль-диез-си. Фа-диез-ми.
Пустота. Ни движения, ни звука в квартире.
Соль-диез-си. Фа-диез-ми.
Брелок-глазок весело закружился на своей цепочке. Я утопила ключ в замке.
Никто не кинулся мне под ноги: эрдель Кирби уж три года, как отправился «в страну собак», о которой когда-то на всякий случай было рассказано маленькой Гуньке. Прекрасную страну, где так весело бегать собакам, где прыгучие мячики валяются прямо в густой траве – вперемешку с сахарными косточками.
– Наташа! Наташа!!
Мой голос звучал как-то особенно громко, как бывает, когда из квартиры вынесена вся мебель.
– Наташенька!
Гостиная, кабинет, столовая… В гостевую комнату я не заглядывала, как и в Гунькину. Я распахнула дверь в спальню.
Нет, Наташа не показалась мне спящей. Хотя от нее веяло каким-то невероятным покоем. Она несомненно отдыхала, хотя и не спала. Она почему-то прилегла на кровать в одежде: возможно – ощутила на мгновение слабость? Голова утопала в подушке, глаза смотрели в потолок, руки лежали на покрывале, бессильно раскинутыми. Немного беспомощно приоткрылся рот, обнажив верхние зубы.
На Наташе, в младенчестве приучившей меня не ложиться на кровать одетой, были серые летние бриджи, серые чулки-гольф и мужская рубашка. Зеленая. Или синяя.
Я, ни разу в жизни не делавшая этого, не колебалась ни минуты. Опустившись на коленки перед кроватью, я протянула руку и опустила пальцами веки. Сначала одно, потом другое. Кто ж знает, как это правильно делают. Кажется, надо было одновременно? Но что уж теперь.
«Вы будете моими глазами».
Лихорадочное волнение, в котором я бежала к Наташиной квартире, вдруг оставило меня. Я сделалась совершенно спокойна.
Я даже ободряюще улыбнулась, когда, найдя в ящике комода простыню, осторожно закрыла Наташино лицо. И вовремя: вокруг кровати жужжала муха. Это было самым ужасным из всего происходящего – это жужжание. Откуда муха… Окна-то закрыты.
Я забралась с ногами в Наташино кресло: прошлого века, с квадратной спинкой. С ним рядом стоял такого же мореного дуба квадратный столик на одной ножке. Серебристый китайский гобелен с драконами висел на стене над креслом. Не очень уместный в роли будуара уголок, слишком строгий. Но Наташа любит, чтобы эта мебель, некогда любимая ее дедом, стояла в спальне. На столике, рядом с трубкой телефона, поблескивали модные цейсовские очки-хамелеон. Теперь совсем не нужные.
Я набрала телефонный номер доктора Лебедева: попросила прийти засвидетельствовать смерть. Он обещал поспешить, присовокупив заботливо, что иных надобных теперь людей распорядится вызвать сам.
Я ощутила немалую благодарность: пожалуй, звать «кошмарного мужика» мне было бы чересчур.
«Кошмарный мужик»… Откуда бы это? Из какой-то книги, о которой, кажется, рассказывала Наташа. Но не могу вспомнить. Нет, не могу.
Шли последние, я понимала это, минуты, когда я еще вдвоем с Наташей Альбрехт. Она посоветовала бы мне подумать. К примеру, о том, когда же случилась беда? Наташа одета. Поднялась она утром или не ложилась?
Вечером, всё случилось ближе к ночи. Летом окна у Наташи всегда растворены настежь, с самого утра. На ночь же их приходится закрывать – иначе налетают полчища мелких ночных бабочек. В это время я наслаждалась переводом Рембо – и ничего, ровным счетом ничего не услышала в ночи. А ведь «ночная темнота несет близким вести». Не всегда, как выясняется.
Не всегда.
Но сейчас окон растворять нельзя – когда-то я об этом слышала. Хотя в комнате немного душно, дни стоят жаркие. Что это за духи, еле ощутимые в спертом воздухе? Наташа таких не любит. Это не духи, это другое, могла бы и догадаться.