У нас дома такая роскошь не водилась: первую губную помаду я купила маме в третьем классе на Восьмое марта, сэкономив на завтраках. А вообще с накрашенными губами я видела её три раза в жизни: первый раз, когда она попробовала накраситься моим подарком морковного цвета, второй, когда навестила её в санатории (она ужасно смутилась, оттого что у неё были малиновые губы), в третий – на фотографии… она и не пудрилась никогда, хотя пудра «Лебяжий пух» в круглой бирюзовой коробочке у нас имелась…


Снова туда, в Дусино царство. Правая сторона комнаты уже не так интересна, как левая. В углу кровать с панцирной сеткой, на ней – высокая, ровно взбитая перина, покрытая бледно-розовым пикейным покрывалом, венчали бело-розовое убранство две пуховых подушки под кисейной накидкой. Над кроватью висел

чёрно-красный персидский ковёр (неслыханная роскошь!)


Рядом с кроватью – двухстворчатый шифоньер с окошечком из цветного стекла.


Всё это великолепие заливал мягкий свет из глубокого оранжевого абажура, превращавший комнату в сказочный чертог (так мне казалось).


Дуся не носила, как моя мать, ситцевых платьишек. В шифоньере у неё висели прекрасно сшитые, дорогие платья, в одном из них, крепдешиновом, коричневом с белым горохом, она снята на общем фото: мама, отец, Дуся стоят, немного наклонившись обе к отцу; Оля (наша двоюродная семнадцатилетняя сестра), бабушка и тётя Клава сидят впереди на стульях.


Мы с Лёлькой на эту фотографию не попали, потому что не вписались в композицию, – я ревела от обиды. Ревела я часто, и в основном по одному и тому же поводу: если меня куда-нибудь не брали (в гости, в кино, на фотографию, в лес…), причём ревела только я одна – Лёлька росла терпеливым человеком…



У Дуси всегда было прибрано. Она никогда не валялась днём на кровати или на диване, как это частенько бывало с нами. Придя с ночной смены, она отсыпалась в постели, потом тщательно застилала её и уже в течение дня не посягала на стройный порядок комнаты, заведённый ею самой…


Запомнился один странный Дусин ритуал: по выходным она запиралась в своей комнате, садилась за стол и начинала читать вслух. У меня до сих пор мурашки бегут по спине, когда я вспоминаю эти чтения. Дело в том, что читала она по слогам, громким, деревянным, совершенно не похожим на свой голосом. Чтение могло продолжаться очень долго, или мне так казалось, потому что слишком тягостно было слышать из-за двери эти странные, монотонные звуки…


Когда она выходила из комнаты после чтения, я каждый раз вглядывалась в неё с опаской: не произошло ли с ней чего? Нет, ничего такого – прежняя Дуся… Понимала ли она что-нибудь из того, что читала, не знаю…


Когда вечерами вырубали электричество (случалось это довольно часто), и мы все, включая бабушку и Дусю, собирались за кухонным столом при зажжённых свечах, мама всегда читала вслух одну и ту же книгу – старую, изрисованную фиолетовыми чернилами «Родную речь» – все её тексты она знала почти наизусть (не надо было напрягать глаза). Там был «Генерал Топтыгин», который неизменно смешил мать – она его просто обожала, как и всего Некрасова, рассказы Толстого «Булька» и «Филипок», «Серая шейка» Мамина-Сибиряка. Как я любила эти посиделки на кухне в круге зыбкого света! Огонь свечи менял лица взрослых, резче оттеняя характер: на бабушкином проступал налёт скорби через взгляд, обращённый в прошлое; на Дусином – привычное терпение и вежливая внимательность; на молодом мамином лице искрились смешинки, готовые сорваться с характерным звуком «чох!»



Не помню, чем питалась Дуся, но один кулинарный эпизод с её участием запомнился.