Речь шла о той же Александрин. – О Воронцовой-Дашковой. Это была моя беда – уже несколько лет. Может, вина. – И беда, и вина одновременно. И Мишель мог не завидовать мне и быть счастлив, что сам не переживает такой страсти.
– Что? Не изменилась?..
– А какие причины у нее меняться?..
Александрин была прекрасна и мила. Необыкновенно. «Как мальчик кудрявый резва…» – так он сам написал о ней. Резва, правда, за мой счет. Ну, не только мой, но за мой тоже. И еще посмеивалась над моей ревностью. А я не мог без нее – право, не мог, хоть это и была слабость. Весь свет – мыслящая его часть, а не только сплетничающая, жалела откровенно ее мужа Ивана Илларионыча – князя Воронцова-Дашкова. Весьма знатного при дворе человека, да и во всем мире тоже – кроме ее души. Я сам жалел его и сочувствовал ему, и как бы подсоединялся к его страданию. Мы были с ним сродни, несмотря, что я сам был одним из виновников его несчастий.
– «Но ты скажи, моя Аглая – За что твой муж тебя имел?» – иронизировал надо мной Михаил стихами Пушкина. Он не хотел меня дразнить. Сочувствовал мне просто, но не умел сочувствовать – не дразня.
– Кстати, у них завтра бал! – сказал я. – Пойдешь?
– Не знаю. Может быть. А куда я денусь?
Я жалел впоследствии, что сообщил ему. Впрочем, он узнал бы сам, возможно. С бала начались все здешние его неурядицы.
– Хочешь остаться и выйти в отставку? – спросил я после паузы.
– А как ты узнал? – Он усмехнулся. – Да, наверное. Наверное, хочу…
Мишелева обычная, словно вымученная улыбка, стала на миг радостной и мечтательной. Всего на миг. Он не позволял себе больше.
– Только бабушка не согласна – вбила себе в голову, что хочет видеть меня адъютантом!
Теперь улыбка была всегдашней. Презрительной и безнадежной.
Если б кто-нибудь со стороны подслушал наш разговор, он бы, верно, удивился. Мы говорили отрывисто, ибо понимали друг друга с полуслова. Больше намекая на слова, чем их произнося… Почти назывные предложения.
– Тут надо понять, кто!.. – говорил я.
– Ну да, – подхватывал Михаил.
– Наше родство дало трещину. Нынче не играет никакой роли, – пожаловался я. Он кивнул.
– Все-таки, жаль, бабушки нет!.. – А если, Философов?
– Он уже пробовал. Безнадежно…
– Или Дубельт?
– Тоже мне родня! – усмехнулся он.
– Ну, все-таки!
Это все означало, что надо сообразить, кто, в очередной раз заступится за него (сможет заступиться), – и на какие рычаги следует нажать. Я-то знал про себя, что наша родня (старшая), хоть и готова как-то вступиться за Михаила, на самом деле кругом не одобряет его. Считает неудачником. Они же признают только успехи в карьере! Стихов его они не читали, романа тоже. Лишь сочувствуют бабке: «Бедная! Мало, что потеряла дочку и зять негодяй… Так еще любимый внучек!..»
– Дубельт не станет перечить начальству. Я ж, отказался выполнить просьбу Бенкендорфа и просить извинения у Барана! Даже вмешал сюда великого князя.
– Михаила?
– Есть один великий князь, который играет какую-то роль!
После паузы я задал вопрос, на который у нас обоих не было ответа…
– И почему наверху так всерьез отнеслись к этой истории?
– К дуэли с Бараном?
– Ну да! Ты же защитил честь русского офицера.
– Ай, брось! Кого и когда волновала эта честь!
– Ты ж сам говорил, что «Петербург – скользкое место!» – сказал я, надеясь разрядить обстановку.
– Это – не я говорил, Вяземский!..
– Какая разница, кто – если это правильно?
– Надежда лишь – мои два представления к наградам…
– Ты думаешь, пришли уже?
– Пока я здесь – придут!
Действительно, два представления к наградам за храбрость, одно из них за Валерик – могли изменить ситуацию…