– Как кстати! тогда я вас покидаю, – сказала графиня. – Но оставляю в прелестных руках (Лермонтову). И расцеловалась с женщиной.
– Вы меня не узнаете? – спросила дама.
Юность – даже самое начало ее… Женская прелесть и зависть к тем счастливцам, кто уже может ухаживать откровенно за этим чудом. Кто-то может объясняться в любви. А он еще мал, еще незаметен. – Она была старше его ненамного.
– Не узнаю. Нет. Да! Додо Сушкова!..
– Евдокия Ростопчина.
– Конечно, позабыл! Вы замужем и счастливы!
– Я замужем и несчастна. Мы с графом разъехались. Во всяком случае, живем в разных городах.
– Я никому не скажу, не бойтесь!
– Не стоит бояться. Это все знают.
– Так, значит, у меня есть какие-то надежды? – спросил он.
– А вы нуждаетесь в них?
– Нет. Если честно! Пока нет.
– Вот видите! Лучше проводите домой. Я устала от некоторых лиц в этой зале.
– У нас обнаруживается сродство душ.
– Всегда обнаруживалось. Хотя… Не выдумывайте! У Печорина ни с кем не может быть родства души.
– Кроме такой, как вы. И потом – я не Печорин.
Они сели в ее карету, поставленную на сани и покатили по сонным улицам, где сугробы достигали первых этажей.
– У вас нынче – снежная зима!
– А у вас? – спросила Ростопчина.
– Я – нездешний. У меня там почти нет снега. Только горы. Но это смотрится благословенно. Я читал ваши стихи. Вы не обидитесь, если скажу, что вы – поэт? Некоторые мне понравились. Очень.
– Почему я должна обидеться?
– Похвалы всегда кажутся неискренними. Мне во всяком случае! И… это смутное занятие – поэзия. И в наше время вообще разучились писать стихи. Даже французы.
– Вы лжете, как в юности! Вам слегка понравилась я, и вам сразу стали нравиться мои стихи!..
– Почему это лгу? Правда, нравятся.
– Но Лермонтову не могут нравиться стихи какой-то Ростопчиной! Я понимаю в различиях!
Они помолчали. Может, прошел век… Да они и подъезжали уже к ее дому на Почтамтской.
– Почему мы не встретились раньше? Когда я был еще здесь?
– А что бы это изменило? Я бы стала лучше писать? Оставьте! Во-первых, я жила с мужем в Москве и очень долго пыталась выстроить эту свою жизнь.
– Да. Говорят, он у вас оригинал.
– Мне вообще везет на оригиналов!..
– Говорят, вся ваша квартира полна книг!..
– Да. Он их собирает. Но не читает! Хорошо, что мы не виделись с вами. Я на вас сердилась!
– За мою шутку с вашей кузиной Катишь?
– Да. Зачем вам понадобилось разрушать ей жизнь? Да подайте же мне руку, как следует – невоспитанный вы человек!..
– Подал! – Он, правда – задумался и не сразу протянул руку. Она как раз выходила из кареты и ступила на снег. На том они расстались.
Ее карета довезла его до дому. Он хотел броситься следом за ней – назначить встречу или хоть наутро нагрянуть с визитом, – если ему что-то понравилось, он старался не выпустить из рук, так был устроен. Он не любил светских женщин, ибо не верил в их любовь. Но внимание их ему нравилось, более того, он в нем нуждался. Оно приносило с собой признание общества в целом, а без этого он почему-то обойтись не мог.
Но поутру явился посыльный с вызовом в Главный штаб, к дежурному генералу. Начинается! Кто-то выламывал его из жизни. Или заботился выломать. Он посерел сразу, расстроился: ему быстро напомнили о его положении в мире. И, чертыхнувшись несколько раз подряд (иль ругнувшись грубей!), облачился в мундир чин по чину и отправился.
Генерал Клейнмихель Петр Андреич заставил его с полчаса прождать в приемной без толку. (Здесь он мог только предаваться созерцанию парадных портретов персон, которые, в отличие от него, власти нравились.) А после его приняли с явным желанием прочесть нотацию – или сделать выволочку. Правда, он к тому приготовился заранее.