К тому же коленки у папы были жесткие, а ноги неудобные. Он вытянул их вперед, так что получилась горка, и я с нее скатывалась. И все же, стараясь удержаться, я набивала пальцем буквы.

– Ну хватит, – сказал он наконец, – попечатала и будет. Мне работать надо.

– Нет, – запротестовала я, – я хочу рассказ написать.

– Нет уж, хватит, – сказал папа.

– Нет! – уперлась я.

Однако он приподнял меня и, поставив на пол, быстро обнял, будто извиняясь, а я вцепилась в него и, хотя щетина у него на щеках кололась, не хотела отпускать.

– Пусти, Сигне.

– Хочу рассказ написать, – сказала я.

– Послушай… – начал было он.

– ХОЧУ ПЕЧАТАТЬ ВМЕСТЕ С ТОБОЙ! – выкрикнула я прямо ему в ухо.

– Ай! Сигне!

Он решительно отстранился от меня.

– Прямо в ухо кричать нельзя.

– ЭТО ЕЩЕ ПОЧЕМУ?

– Человек может оглохнуть. Ухо – орган нежный, и его надо беречь. Достаточно одного-единственного громкого звука, чтобы разрушить ухо. Твой слух сейчас очень хороший, лучше он не станет. Береги слух. И собственный, и чужой.

– А-а…

Папа повернулся к столу и взял лист бумаги и карандаш.

– Вот, держи. Напиши мне тут что-нибудь, – сказал он, – а потом вместе посмотрим.

– Что написать?

– Опиши то, что видишь.

Я не двинулась с места.

– Там на кормушке синицы, – сказал он, – напиши про них. Какие они, чем питаются, как им живется сейчас, весной.

– Зачем?

– А я тебе потом их латинские названия скажу.

Я засела за работу. В тот день я составила несколько списков: перечисляла мелких животных, обитающих в шхерах, морских птиц, сорняки в саду, насекомых у ручья, но списки составлялись медленно, и я все сильнее завидовала папе – у него-то есть пишущая машинка. Вот бы и мне такую, думала я, я бы тогда столько же успела написать, сколько он, и печатала бы так же быстро и напористо, всю природу собрала бы на одной страничке, совсем как папа, и, возможно, однажды написанное мною даже издадут, ведь папины-то тексты печатают, они возвращаются к нам в толстых журналах, где их читают все кому не лень.

Латинские названия он мне так и не сказал, потому что пришло время ужинать, домой вернулась мама, и вернулась она с новостями.

Она сообщила об этом за десертом, преподнесла новость так, словно это ее нам надо было съесть с кремом.

– Сегодня все наконец решилось, – сказала она, – Брейо пустят по трубам.

Смысла фразы я тогда не поняла, но видела, что мама улыбается, а значит, думает, что идея хорошая, хотя, сказав это, она умолкла, и я догадалась, что она сомневается: а вдруг папа не разделит ее радости?

– Что? – переспросил он, как будто не расслышав, и положил ложку на тарелку, хотя на ложке еще оставалось полно крема и яблочного варенья.

– План утвердили, – сказала мама.

– Но администрация муниципалитета хотела обсудить его только на следующем собрании.

– Мы уже сегодня все решили.

– Ты что-то путаешь.

– Бьёрн, все лишь об этом и мечтают.

Папа вскочил. Тарелки на столе звякнули. Папа закричал что-то, он выкрикивал бранные слова, те, что мне произносить запрещалось.

А мама говорила спокойно, тем же голосом, каким порой разговаривала со мной.

– Местные жители с двадцатых годов этого добивались.

– Они что, не соображают, чем обладают? – воскликнул он. – Что такое река?

– Еще как соображают. Река – это потрясающий шанс. Новая жизнь для Рингфьордена.

– Новая жизнь?! – он выплюнул эти слова так, будто его от них тошнило.

Мама говорила еще что-то, по-прежнему спокойно.

Отвечая, папа старался взять себя в руки, но не получалось. И тогда мамин голос тоже зазвенел. Они бросались друг в друга словами, все быстрее, все громче.

Крем в десерте вышел в тот вечер какой-то странный, чересчур плотный, похожий на масло. Наверное, Эльсе, домработница, забылась и взбивала его слишком долго, он не проглатывался, а обволакивал вязкой пленкой рот, и я встала, не поблагодарив за ужин, потому что мама с папой все равно бы не услышали, они упивались ссорой.