– Вставай… ну чаво же ты…
В коренастом теле силенок оказалось достаточно, – прикусывая от натуги губы, она подняла парня, повела к воротам. Причитая и уговаривая Максима, падая вместе с ним и плача от отчаяния, Любка час тащила его на себе до слободы. Максим бормотал что-то несуразное, и только иногда в нечленораздельном его мычании можно было разобрать угрозу Анюте.
У Марьиного родника Любка сунула Максиму два пальца в рот, облегчила его, окунула головой в холодную ключевую воду. Парень оклемался, пошёл своим ходом.
Когда дошли до слободы, в одном из крайних домов заслышались хмельные крики, лихие звуки гармоники, ухарский смех, – по всей слободе в тот день провожали в армию новобранцев.
Услышав шум буйного застолья, Максим потянул упирающуюся Любу в калитку. Напрасно девушка цеплялась за забор, – пьяные парни, друзья Максима, втянули её во двор.
Под жёлтым облетающим клёном был накрыт стол – уже не свежий, разбитый хмельным хаосом. Стаканы опрокинуты, ломти хлеба размокли от пролитого самогона. В мисках – остатки квашеной капусты. На затёртой розовой клеёнке – куриные кости, лужи рассола, белые огуречные семечки.
Любке налили в гранёный стакан самогона, протянули на закуску надкушенный солёный огурец. Отчаянно жмурясь, Любка залпом выпила в надежде на то, что парни отстанут и дадут увести Максима. Но напрасно старалась она и тянула Максима домой, – парень цеплялся за углы клеёнки, за рукава хмельных парней, за разваливающуюся поленницу дров.
Потом наливал в стакан самогона, обещая, что если Любка выпьет, он безропотно пойдёт домой. Любка пила, а Максим лишь смеялся в ответ на её призывы выполнить обещание. Плясал под гармонику и пьяное улюлюканье, падал, опрокидывая длинные деревянные лавки.
Вскоре и у Любы стало туманиться в голове, события пошли, стыкуясь одно с другим вразнобой, как военные составы, в которых, минуя логику мирного времени, вагоны первого класса цепляют к теплушкам, к платформам, к цистернам.
Уже ночью была какая-то потасовка, опрокинутый стол, рваная гармонь. С треском падала сложенная под самую крышу дощатого сарая поленница. Потом мать Максима со слезами на глазах уговаривала сына пойти домой. И уж потом-потом был тёмный, заваленный барахлом сарай, в котором пахло промасленным железом, керосином, свежей древесной стружкой.
Под ногами путались какие-то верёвки, били по носу подвешенные к потолку пустые корзины, с грохотом падал на пол ящик со слесарным инструментом. Максим, грубо ткнув безвольную Любу лицом в дощатый, заросший липкой паутиной угол, задрал ей сзади юбки, коленом стал нетерпеливо раздвигать испуганно сжатые ноги.
Последнее, что запомнилось – звезда в прохудившейся крыше сарая… Кружилась звезда вместе с крышей в чёрном бездонном водовороте и никак было не понять – сон это или явь…
Хотя, что здесь не понять? Конечно, сон. Неправдоподобный глупый сон.
Правда только то, что в узкие дощатые щели светит утреннее солнце и в его плоских широких лучах вязко текут густые золотые пылинки… И корзины в сумраке над головой – правда. И воркующие под стрехой голуби! И… Максим!
Воспоминания начали собираться – вагончик к вагончику. Кое-что со вчерашнего вечера они вывезли. В другое время Люба ужаснулась бы, остолбенела бы от такой правды, но заторможенный похмельем ум обречённо принимал обрывки воспоминаний как неизбежное. Девушка тяжело села, сняла с головы клок сена.
Пылинки, вмиг потеряв вязкость, суетливо завертелись в солнечных лучах. За дощатой стеной заквохтали куры, зафыркали лошади, кто-то прошёл, тревожа своей тенью солнечные лучи и заставляя их трепетать, как в синематографе.