Люся и Борис на уговоры не поддались.

Борис переживал потерю лодки, которую мы взяли у его приятеля и за которую надо было теперь расплачиваться, а Люся просто не хотела видеть никого из чужих. «А венок? Что венок… Я про себя и так все знаю», – заявила она. И спела из известной песни про венок из васильков: «Твой поплывет, мой потонет…»

Как в воду глядела. Но это потом, потом…

Пили на празднике Лиго и вино, и пиво, и при этом совсем не было пьяных. А еще было давно не испытанное, но такое естественное желание всласть побеситься, что мы и делали, хоть не очень умело. С криком прыгали через огонь, где полыхала старая резиновая шина, играли в забытые нами игры, при которых вызывающе доступные для объятий девчонки должны были нас угадывать и даже – о господи, так до замирания сердца – целовать…

Мы не преминули захватить и свою фляжку, которая успешно ходила по кругу, из нее отхлебывали прямо из горла, на этот раз она была полнехонькой.

В палатку я вернулся под утро, волоча от усталости ноги. Емил явился еще позже, когда рассвело. Он дрожал от холода и от восторга, пережитого ночью, в которой были и ночные купания с обнаженными девушками, и даже что-то еще… Чего мы знать не должны…

От наших громких голосов проснулся Борис, буркнул из спальника:

– А папоротник, не заметили… Цвел?

– Цвел! – отвечал с торжеством Емил. И добавил, засмеявшись: – Там все цвело.

– Так где же он? Где тот цветок, что нас осчастливит?

– Там, где был я, – отвечал Емил. – Если рядом прекрасное создание, нужен ли, скажи, какой-то завалящий цветок папоротника?

– Не нужен! Не нужен, Емил! – Это Люся, она уже не спала и слышала наш разговор.

– Но я бы, пожалуй, сорвал… – пробормотал Борис, – так, для запаса… перец, лаврушка, гвоздика, цветок папоротника… Специи, словом.

– Нет, – заявила Люся категорично, не желая на эту тему даже шутить. – Счастье «в запас» не бывает. Протри глаза и посмотри на Емила… Оно бывает только таким!

Утром, отправляясь в последний путь, на Москву, выяснили, что ночью Емилу зачем-то понадобилась наша Дуля, кажется, с ее помощью он замерял глубину речки и чуть нашу любимицу не утопил.

А потом они вдвоем… С кем? Ну, с кем-то вдвоем сидели на той же Дуле у костра, подложив для мягкости наш походный спальный мешок…

– Вот кто свидетель нашей ночи, – с нежностью произнес Емил, возвратив Дулю в багажник и погладив ее рукой.

Так гладят женщину.


А далее произошло то, что происходит в конце каждого, даже самого распрекрасного путешествия. Мы разъехались, разбрелись кто куда: Борис с Люсей к себе в Жуковский, где они живут и трудятся, а Емил уехал в свою Болгарию, в теплый тракийский город Пловдив…

Ну а я остался в Москве.

В Москве… Но с Дулей.

Далее же случилось вот что.

Однажды позвонил мне Толя Злобин, бывший фронтовик, а ныне мой коллега-литератор. Сказал, что он приезжал в поликлинику, да вот вспомнил, что я рядом живу, и решил заглянуть. Сейчас он возьмет бутылек и придет, чтобы потолковать о жизни.

– Да у меня все есть, – сказал я Толе. – У меня корыто под завязку и закусь. Не теряй времени, заходи!

Толя объявился через полчаса. Снимая куртку, озирался со словами, что давненько здесь не был, и… Тут он умолк, будто поперхнулся, вывернув голову в сторону письменного стола, который хорошо проглядывался из прихожей через распахнутую дверь.

– Что это… у тебя? – спросил, вытягивая шею и округлив глаза. Можно было подумать, что встретил у меня в квартире тигра.

– Где? – удивился я, озираясь и недоумевая.

– Да вон… На столе!

А на столе, посверкивая гладким холодным боком, красовалась моя Дуля.