– А Зимина я нарочно подзадоривал, любя. Иначе его из кокона не вытянешь. Вы ж понимаете, что я все это несерьезно, а так… Он ведь как человек в футляре, его надо спасать. Да, и он меня простил. Зимин! – вдруг вскрикнул Карл Эдуардович и засмеялся. – Эй, ты здесь еще? Скажи, простил ли ты меня?
– Не кричите, – холодно оборвал его Грених. – Здесь никого нет.
– Ах простите, простите, – вздохнул Кошелев. – Что я еще вам наговорил? Надеюсь, не слишком обидел? Не хотел казаться больным и жалким… нагородил всякого. Ваша повесть хороша, может, даже слишком. Вы бы взялись за меня? Взялись бы меня вылечить? Не могу спать. Как только засыпаю, тотчас попадаю… – Кошелев втянул воздух через сжатые зубы, пошарил слепой рукой вокруг себя по пустому матрасу, наткнулся на пачку «Дуката», вынул папиросу, но тотчас ее отбросил, едва сунул в рот. – Пить… хочется невыносимо. Не подадите водички?
Грениху пришлось искать воду. В потемках это было непросто. Но когда открывал ставни, заметил на краю письменного стола, заваленного бутылками и тетрадями, графин с единственным стаканом – здесь в каждый номер их ставили, у Грениха возле кровати они тоже имелись. В стакане были остатки вина. Сполоснув его, он плеснул воду за окно. Налил на две трети и отнес Кошелеву.
Тот дрожащей рукой взял стакан, попытался пальцами другой руки унять дрожь, на мгновение схватив самого себя за запястье. Вода расплескалась на рукав халата. Резким движением он припал к воде, будто к живому источнику.
– Вкусная-то какая! Каждый раз как будто впервые, – утолив жажду, выдохнул Карл Эдуардович.
Некоторое время он сидел тихо, уставившись в пол перед собой и сжимая пустой стакан. Грених наблюдал за ним, испытывая внутренне облегчение, но Кошелев вдруг опять тихо рассмеялся. Тихий смех перерос в конвульсивный. Его стало трясти, стакан выпал и закатился под кровать.
– Ах, я, кажется, снова слепну… – в страхе вскричал он. Грених даже вздрогнул от неожиданной реакции.
– Профессор, подайте руку, где вы? Ушел… ушел, – вскочил он, стал шарить ладонями в воздухе, но, наткнувшись на плечо Грениха, обессиленно выдохнул.
– Присядьте рядом. Пожалуйста, выслушайте меня! Не уходите сейчас…
Грених терпеливо усадил его обратно на матрас.
– Я не могу спать, – вскинул голову Кошелев, устремив слепые глаза мимо лица Грениха, на стену позади него, и часто заморгал. – Только закрываю глаза, как мое тело словно швыряют куда-то в иные миры. Что, если и сейчас так будет? Почему так темно? Выключили фонари снизу? Не уходите! Я не вру, не кривляюсь. Даю слово говорить только правду. Часто, очень часто во сне я попадаю в детство, в кирпичные, выбеленные стены нашей фабрики. Эти стены… – Он замолк, вцепился в полосатые края матраса в очередной попытке удержать равновесие. Несколько секунд сидел качаясь. Потом успокоился и вновь нашарил оброненную пачку «Дуката». – Как у вас в психиатрии называется чувство невозможности вернуть прошлое? – начал он, чуть шепелявя оттого, что во рту его опять оказалась папироса. Закурить было нечем. – Бывало ли с вами когда-нибудь такое: является сквозь толщу лет одно яркое, щемящее воспоминание из далекого детства. Оно ударяет, как стрела, пронзает осознание – острое, холодное, – что время утекает невозвратно, ничего не вернуть и все, что нас ждет впереди, – это могила. Однажды мне явились стены фабрики. Как вспышка, кадр из кино. И с тех пор они всегда перед глазами. Сквозь побелку едва зримым рисунком проступают удлиненные прямоугольники кирпича. Мальчиком я воображал всегда, что это плоская лестница для плоского народца, вроде шотландских гномов театра вырезанных из картона марионеток, и эти маленькие человечки шагают вниз и вверх, разговаривают, что-то носят, спорят, стукаются лбами, задевают друг друга носками длинных причудливых башмачков. Кто знал, что детские невинные фантазии обернутся экзистенциальным ужасом и будут душить, душить, душить…