– Как хорошо, что вы пришли, – сказала она.

– Мы за него беспокоимся, – ответил я («быстро же ты вернулся к этому мы!» – мелькнуло у меня).

– Идите к нему. Он вас ждет.

* * *

Офир лежал на койке, белый, как одиннадцатиметровая отметка. Из-под одеяла торчали его ступни, плоские и длинные, как ласты. Светлые кудри, из-за которых девчонки считали его жителем мошава и наследником фермы, доставшейся его родителям от их предков, прилипли к голове. На его лице застыла незнакомая мне печаль.

Я наклонился его обнять. В последний раз он прижимался ко мне так, что кололись кости, на похоронах своего отца.

– Ну я и развалина! – сказал он, когда я его отпустил.

– Есть немного, – улыбнулся я.

– Что-то во мне поломалось. Что-то существенное поломалось к хренам.

– Не дури! – сказал Амихай.

– Не гони! – подхватил Черчилль.

– У каждого из нас свой изъян, – сказал я. – Просто потому, что все мы люди, все мы человеки.

– Я соскучился по твоим перлам, – устало улыбнулся мне Офир.

– Я тоже по тебе скучал.

– Знаешь, – шепнул он мне, – ты малость перебрал. Ты правильно на нас разозлился. Но не на полгода же?

Я кивнул, соглашаясь.

– Жалко, очень жалко, что ты перестал ценить то, что имеешь, – продолжал упрекать меня Офир, и складывалось впечатление, что он относит эти слова и к себе. – Нет, правда жалко, потому что ты даже себе не представляешь… – И, не допев до конца свой знаменитый припев, он уснул.

Нет ничего удивительного в том, что чужие разглагольствования действуют на людей усыпляюще. Однажды я и сам задремал во время инструктажа на тему «Параллельная работа», проводимого командиром нашего соединения, из-за чего был немедленно отчислен с офицерских курсов. Это поставило крест на блестящей военной карьере, которую мне пророчил отец – правда, только он один. Но я в жизни не видел, чтобы человек отрубился посреди собственной речи, не успев закрыть рта.

Медсестра, высокая и тощая, как пробирка, объяснила, что у Офира упадок сил. И что сейчас он больше всего нуждается в отдыхе.

Амихай поставил магнитофон на тумбочку и спросил, можно ли включить для Офира одну запись.

– Не думаю, что это разумно, – сказала медсестра, бросив на магнитофон враждебный взгляд.

– Ну почему же? – возразил Амихай. – Мы специально принесли эту запись, чтобы его подбодрить.

– Извините, но нет. Это против больничных правил.

Амихай со скорбным видом убрал магнитофон. (Возможно, именно в этот день семя, из которого проросло то, что двумя годами позже прославило его на весь Израиль, упало в благодатную почву. Возможно…)

Но на лицах печальной Иланы и Черчилля читалось огромное облегчение.

Только потом, в кафе на нижнем этаже больницы, они объяснили мне, от чего нас спасла медсестра. Амихай нашел у себя на антресолях старую коробку, в которой хранилась кассета с записью песенки, сочиненной Офиром на мотив Big in Japan и посвященной нашему учителю химии. Мы спели ее на выпускном. Амихай хотел, чтобы сейчас мы выстроились возле койки Офира и исполнили ее еще раз («Что там в колбочке, Шимон, /Коньячок или не он? /Ой, там неон /И на блюдечке лимон!»).

– Мы сделаем это, как только его выпишут, – сказал я (присутствие печальной Иланы помешало мне поднять его на смех).

Через две недели мне позвонил Амихай. Офира выписали. В четверг мы вчетвером встречаемся и смотрим матч с участием «Маккаби». А, да, он послал мне на электронную почту текст песни «Что там в колбочке, Шимон» – на случай, если я забыл слова. Желательно, чтобы до того я пару раз ее спел. Чтобы мы не оконфузились.

Мы не оконфузились.

Потому что в четверг мы ничего не пели.