Нищенка явно была любимицей старого барона – он дал ей еще и талон благотворительного общества, предоставлявший возможность выпить чашку шоколада на другом конце Парижа.
– А что твоя дочь? Есть от нее вести? – спросил старый барон.
– На панели шляется, все на панели шляется. Горе мое горькое, – ответила старуха, удаляясь.
Ее место заняло маленькое существо на кривых ножках, с крошечным детским личиком.
– Грешно смеяться, Жан-Ноэль, – сказал прадед. – Это карлица.
Но Жан-Ноэль и не думал смеяться. Он оглянулся, чтобы посмотреть, не пришла ли за ним мисс Мэйбл.
Старому барону казалось, что он изрек свое суждение вполголоса, но на самом деле он говорил так громко, что карлица услышала его слова и, получив милостыню, не поблагодарила.
Затем приблизился мужчина лет тридцати пяти, худой, с лихорадочным блеском в глазах; его протянутая рука дрожала.
– Нет, тебе не дам, – сердито сказал барон. – Ты молод, можешь работать. В твои годы… пф-ф… нечего побираться.
И, наклонившись к Жан-Ноэлю, он добавил:
– Нужно подавать милостыню только старикам.
Жан-Ноэлю хотелось попросить, чтобы худому человеку все же подали милостыню, но страх мешал ему говорить. Худой человек плюнул на тротуар и, отходя, сказал:
– Старый мерзавец!
Ни швейцар Валентен, застывший с корзинкой в руках, ни нищие, ни Жан-Ноэль, ни сам барон – никто и виду не подал, что услышал эти слова.
Подошел странный субъект в облезлом парике, криво надетом на дряблый затылок; держа в руке шляпу и сопровождая слова театральным жестом, он произнес:
– Господин барон, еще одним днем больше я имею честь быть вашим покорным слугой.
Каждое утро он по-новому изъявлял свою благодарность барону и, несомненно, весь день придумывал для этого замысловатые выражения.
Замыкая очередь, шла чета в лохмотьях. Мужчина был слеп, он плелся, подняв лицо к небу. Женщина с кошелкой в руке едва волочила обутые в стоптанные туфли голые ноги со вздувшимися венами. Они спорили.
– Непременно скажи ему спасибо. Слышишь? Я приказываю, – настаивал мужчина.
– Нет, не скажу, – отвечала женщина. – Раз они это делают – значит, могут. Черт бы их всех побрал!
Барон Зигфрид подал ей два куска хлеба и четыре франка, но она не произнесла ни слова благодарности. Тогда мужчина, по-прежнему глядя невидящими глазами на серые облака, громко сказал:
– Спасибо, сударь! Спасибо от нас обоих.
Остальные нищие уже разбрелись по авеню Мессины; одни медленно шли, жуя на ходу хлеб, другие исчезли в соседних улицах в поисках неведомой удачи или хоть какой-нибудь возможности забыться.
– Сколько их было сегодня, Валентен? – спросил барон Зигфрид.
– Пятьдесят семь, господин барон, – ответил швейцар и запер двери.
Старик и ребенок вернулись в вестибюль, поднялись по лестнице. Жан-Ноэль был задумчив; Зигфрид, хрипло дыша, с трудом взбирался со ступеньки на ступеньку. На полпути они столкнулись со старым камердинером Жереми: он шел вниз с чемоданом.
– Кто-нибудь уезжает? – осведомился старик.
– Господин барон, вы запамятовали, – ответил слуга. – Барон Ноэль уезжает…
– Ах да, да, верно… пф-ф… В Америку…
Пока шли по коридору, Жан-Ноэль все думал и вспоминал. Он снова видел женщину с провалившимся носом, мужчину в парике, слепого с лицом, обращенным к небу; он восстанавливал в памяти всю эту ужасную процессию, старался продлить владевшее им чувство отвращения, оживить его.
Вдруг он дернул старого барона за полу пиджака.
– Дедушка, – спросил он, – а завтра мы опять пойдем делать людям добро?
В то утро в душе Жан-Ноэля впервые зародилось и сразу же окрепло стремление к патологическому, тяга к зрелищу распада и к поступкам, враждебным здоровой природе человека.