Я и в самом деле собирался сделать отцу приятное, однако пребывание на фронте и особенно в госпиталях выбило меня из колеи. Я обнаружил, что потерял всякий интерес к наукам и не в состоянии ни на чем сосредоточиться. Помучившись неделю, я ушел из университета и откровенно рассказал обо всем отцу. Он понял мое состояние и только спросил:

– Что же ты собираешься делать?

Этого я и сам не знал. Однако мне было ясно: в университет я вернуться не смогу, во всяком случае некоторое время.

Отец скользнул взглядом по моему полуопущенному веку, шраму на подбородке, а потом неожиданно улыбнулся.

– Ну хорошо, Джефф, – сказал отец. – Ты еще молод, почему бы тебе куда-нибудь не поехать и не познакомиться с жизнью? Сотни две долларов я для тебя наскребу. Отдохни, а потом возвращайся и берись за дело.

Деньги я взял. Не скажу, что без угрызений совести, – отцу жилось нелегко. Но иного выхода у меня не было, так отвратительно я себя чувствовал, так необходимо мне было поскорее сменить обстановку.

И вот я оказался в Лос-Анджелесе, питая смутную надежду, что найду какую-нибудь работу в кино. Увы, очень скоро мне пришлось расстаться с этой надеждой.

Впрочем, я не чувствовал себя слишком уж обескураженным, не очень-то меня тянуло работать. Целый месяц я без дела околачивался около порта и много пил. Мне приходилось часто встречаться с теми, кто был освобожден от призыва в армию. Совесть мучила этих людей, и они не скупились на выпивку для бывших фронтовиков. Однако любителей послушать болтовню о героических делах на фронте становилось все меньше и меньше, а вместе с тем таяли и мои деньги, мне все чаще приходилось задумываться, на что поесть в следующий раз.

По установившейся привычке я каждый вечер заходил в бар некоего Расти Макгована. Из окон бара открывался вид на бухту, где покачивались на якорях плавучие притоны азартных игр. Расти постарался придать своему заведению подобие пароходной каюты: окна в виде иллюминаторов, многочисленные медные украшения – их каждодневная чистка доводила официанта Сэма до умопомрачения.

В чине старшего сержанта Расти участвовал в войне с Японией. Он понимал мое состояние и благоволил ко мне. Хоть он и прошел огонь, воду и медные трубы, это не помешало ему остаться хорошим человеком, который сделал для меня все, что можно. Узнав, что я не могу найти подходящего занятия, он как бы вскользь заметил, что собирается приобрести пианино, да вот не знает, найдет ли тапера.

Расти попал, что называется, в точку: единственное, что я умел делать более или менее сносно, – это играть на пианино. Разумеется, я не стал отговаривать Расти, и вскоре пианино было куплено.

За тридцать долларов в неделю я играл в баре с восьми часов вечера до двенадцати часов ночи, что вполне меня устраивало, поскольку позволяло платить за комнату, сигареты и еду. Что касается выпивки, то Расти не жалел ее для меня.

Такова была обстановка или, лучше сказать, фон в тот момент, когда, вынырнув из-под завесы дождя, на сцене появилась Римма. Мне исполнилось двадцать три года, и никому на свете не было до меня дела. Появление Риммы доставило мне кучу неприятностей. Тогда я еще не знал об этом, но вскоре убедился.

На следующее утро, в начале одиннадцатого, миссис Майлред, хозяйка меблирашек, где я снимал комнату, крикнула из своей конторки при входе, что меня зовут к телефону.

Я как раз орудовал бритвой вокруг царапин на своей физиономии; за ночь они распухли и побагровели. Ругнувшись, я вытер с лица мыло, спустился к телефону и взял трубку.

Говорил сержант Хеммонд.

– Гордон, ты нам не потребуешься, – сказал он. – Мы не намерены возбуждать дело против Уилбора.