Мюзадье перебил его:

– Позвольте, вы слишком строги! Ведь вы сами, дорогой мой, как мне кажется, не пренебрегаете этим высшим светом, который так хорошо высмеиваете.

Бертен улыбнулся:

– Да, я его люблю.

– Как же так?

– Я отчасти презираю себя как существо сомнительной породы.

– Все это только рисовка, – сказала герцогиня.

И когда он стал уверять, что не рисуется, она закончила спор заявлением, что все художники любят делать из мухи слона.

Затем завязался общий разговор, банальный и спокойный, дружеский и сдержанный, касающийся всего понемногу, и, так как обед подходил к концу, графиня, указывая вдруг на стоявшие перед ней нетронутые бокалы, воскликнула:

– Ну вот, я ничего не пила, ничего, ни капли! Посмотрим, похудею ли я.

Герцогиня, рассердившись, хотела заставить ее выпить глоток-другой минеральной воды, но все было тщетно, и она воскликнула:

– Ах, глупенькая! Теперь из-за дочери у нее голова кругом пойдет. Пожалуйста, Гильруа, запретите вашей жене безумствовать.

Граф, объяснявший в это время Мюзадье устройство изобретенной в Америке механической молотилки, не расслышал.

– О каком безумии вы говорите, герцогиня?

– О ее сумасбродном желании похудеть.

Он бросил на жену благосклонно-равнодушный взгляд:

– Я ведь не привык стеснять ее свободу.

Графиня поднялась из-за стола и взяла под руку своего соседа, граф предложил руку герцогине, и все перешли в большую гостиную, так как будуар был предназначен для дневных приемов.

Это была просторная и очень светлая комната. Ее стены в красивых широких панно бледно-голубого шелка, расшитых старинными узорами и окаймленных белыми с золотом багетами, отливали при свете ламп и люстры нежным и ярким лунным сиянием. Портрет графини, работы Оливье Бертена, висевший здесь, казалось, наполнял комнату своей жизнью. Он был тут у себя дома, и самый воздух гостиной был напоен улыбкою молодой женщины, прелестью ее взгляда, очарованием ее белокурых волос. И у всех стало почти привычкой, своего рода светским обрядом, – подобно тому как крестятся при входе в церковь, – каждый раз останавливаться перед портретом и осыпать комплиментами его оригинал.

Мюзадье никогда не упускал этого случая. Его мнение как знатока, облеченного доверием государства, было равносильно официальной экспертизе, и он считал своим долгом неизменно и с глубоким убеждением подтверждать высокое достоинство этой живописи.

– Вот, – сказал он, – поистине лучший из всех современных портретов, какие я знаю. Он полон какой-то чудесной жизни.

Граф де Гильруа, постоянно выслушивавший похвалы этому полотну и давно уже уверенный, что обладает шедевром, подошел поближе, чтобы подогреть восторг Мюзадье, и минуты две они наперебой повторяли всевозможные общеизвестные и технические термины для прославления видимых и скрытых достоинств этой картины.

Все глаза, обращенные на стену, казалось, сияли восторгом, и Оливье Бертен, привыкший к этим похвалам и обращавший на них так же мало внимания, как на вопрос о здоровье при случайной уличной встрече, тем не менее поправил помещенную перед портретом и освещавшую его лампу с рефлектором, которую слуга по небрежности поставил немного криво.

Затем все расселись. Граф подошел к герцогине, и она сказала:

– Вероятно, мой племянник заедет за мною и выпьет у вас чаю.

С некоторых пор у них появились общие желания, которые они взаимно угадывали, хотя еще не обмолвились о них даже намеком.

Брат герцогини де Мортмэн, маркиз де Фарандаль, почти совершенно разоренный игрою, умер после падения с лошади, оставив вдову и сына. Этот молодой человек, которому теперь было двадцать восемь лет, считался одним из самых модных дирижеров котильона в Европе, его приглашали даже иногда в Вену и в Лондон, чтобы украсить придворные балы несколькими турами вальса; не имея почти никаких средств, он, благодаря своему положению, имени и родственным связям чуть не с королевскими домами, являлся одним из тех избранных парижан, знакомства с которыми больше всего добиваются и которым больше всего завидуют.